Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 183 из 230

   "Иных уж нет, а те далече..." -- строка из восьмой главы "Евгения Онегина".

   "Или разыгранный Фрейшиц / Перстами робких учениц..." -- строки из третьей главы "Евгения Онегина".

   Обращаясь к описанию своего детства, проведенного в провинциальном городе крепостнической России, Полонский вспоминает Салтыкова (Щедрина), его "рассказы", написанные в "сатирическом тоне", в которых были отражены правы крепостной эпохи -- здесь он имеет в. виду в основном "Пошехонскую старину" (1887--1889). Само слово "старина" в заглавии воспоминаний Полонского, возможно, навеяно этим произведением.

   Таинственные узоры, которые грезились поэту в детские годы при ночной темноте, сравниваются с "глазками и лапками" на материи, причем Полонский прямо ссылается на речь героини "Мертвых душ" Гоголя (у Гоголя, в IX главе, это "просто приятная дама").

   Описывая дом своей бабушки А. В. Кафтыревой, жившей при Екатерине II (именно тогда, по указу 1778 года, город Переяславль-Рязанский стал называться Рязанью), Полонский называет писателей, романы которых горой лежали на ее комоде. В их числе были: Анна Радклиф (1764--1823), писавшая в жанре "готического романа", построенного на раскрытии "ужасной тайны"; Ф.-Г. Дюкре-Дюменель (1761--1819), автор нравоучительных сентиментальных повестей и романов; А. Лафонтен (1759--1831), плодовитый романист, автор мелодраматических произведений на "семейные" сюжеты (именно его имел в виду Пушкин в главе четвертой "Евгения Онегина", уподобляя домашнюю жизнь "ряду утомительных картин" и роману "во вкусе Лафонтена"); мадам Жанлис (М.-Ф. Дюкре де Сент-Обен, 1746--1830) -- очень популярная писательница, автор увлекательных романов из светской жизни.

   При описании дворовых мемуарист вспоминает "типы -- вроде гоголевского Селифана, Осипа, Петрушки". Это кучер Селифан и лакей Чичикова Петрушка в "Мертвых душах", лакей Хлестакова Осип в "Ревизоре".

   Полонский сохранил в памяти первые прочитанные им книги. Из менее известных произведений это комедии П. А. Плавильщикова (1760--1830); волшебная сказка "Русалка"; стихи князя И. М. Долгорукого (1764--1823, в тексте у Полонского: Долгоруков, надо: Долгорукий) , подражавшего Карамзину; сказки И. И. Дмитриева (1760--1837) -- очевидно, "Филемон и Бавкида", "Модная жена", "Воздушные башни" (вошли в Сочинения И. И. Дмитриева. Т. 2. М., 1810).

ШКОЛЬНЫЕ ГОДЫ

(Начало грамотности и гимназия)

I

   Год восшествия на престол императора Николая I был чуть ли не первым годом, когда я стал учиться грамоте. Купили мне азбуку с лубочными картинками и, вероятно, в числе учеников, заканчивающих ученье свое в Рязанской семинарии, нашли учителя.

   К моему немалому успокоению, первый учитель мой, Иван Васильевич Волков, был нрава веселого, очень ласковый и, сколько мне помнится, начал с того, что притворно удивился, как это я, такой маленький мальчуган, знаю уже названия букв: "Аз", "Буки", "Веди", "Глаголь", "Добро" и т. д.

   Я скоро перестал его бояться и так полюбил, что с нетерпением дожидался той минуты, когда он появится. Уроки наши происходили в гостиной. Я сидел на диване, а Иван Васильевич возле меня на краю большого овального стола. Иногда тут присутствовала и мать моя, очень довольная моими успехами и моею мало-помалу развивающеюся бойкостью.

   Классной комнаты для детей, я думаю, не было во всей Рязани, даже в богатых домах. Но почему я начал учиться не в детской? А потому, полагаю, что в детскую надо было проходить или через заднее крыльцо, или через спальню моей матери. Допустить то или другое для юного семинариста, ставшего моим наставником, было не в нравах тогдашнего времени.

   О преподавании азбуки по звуковому методу тогда еще и вопроса не было. Учили по старине. Старинное название букв, ныне всеми забытое, может быть, имело в себе некоторую силу действовать на воображение. Сужу по себе и, может быть, ошибаюсь. Для меня, шестилетнего ребенка, каждая буква была чем-то живым, выхва ченным из жизни.

   Стоять "Фертом" (ф) значило стоять подбоченившись. Поставить на странице большой "Херъ" (х) значило ее похерить. Чтобы был "Покой" (п), надо сверху накрыться; а иногда "Покой" (п) казался мне чем-то вроде ворот или дверки с перекладинкой наверху, тогда как "Нашъ" (н) был перегорожен по самой серединке, чтобы к нашим никто пройти не мог.





   Современная звуковая метода тем хороша, что действует на ум, каждое слово разлагает на гласные и согласные и указывает на их разницу в произношении. А, б, в, г... гораздо проще и, так сказать, рациональнее, чем Аз, Буки, Веди... но современная метода уже ни одною лишнею поговоркой не уснастит русской народной речи. "Это еще Буки", "Он Мыслете пишет", "Ижица -- розга близится" и т. п.

   Если б Пушкин не учился так же, как я, ему и в голову не могло бы прийти сравнение виселицы с Глаголем. А в моем "Кузнечике":

   Знал он "Твердо" (т) "Слово" (с) и не верил в "Буки" (б) прямо вытекает из старинного произношения русских букв, и всякий русский поймет эту фразу, даже и не подозревая, что это каламбур.

   Но всему свое время, и там, где старое преподавание не сумело отстоять себя, не следует к нему возвращаться, а там, где оно еще крепко держится, не следует порицать его.

   Первые стихи, которые я затвердил наизусть с восторгом и наслаждением и потом долго забыть не мог, были стишки, помещенные в конце моей азбуки:

   Хоть весною и тепленько,

   А зимою холодненько,

   Но и в стуже

   Нам не хуже,

   В зимний холод

   Всякий молод.

   Это были в то время стишки такие же неизбежные для каждой азбуки, как и

   Науки юношей питают,

   Отраду в старость подают.

   Затем помню себя уже на новой квартире (в доме купца Гордеева на Воскресенской улице) и нового учителя -- плотного, долбоносого семинариста с серыми, выпуклыми глазами, которые всякий раз, когда он краснел, почему-то щурились. Он учил меня и подраставшего брата грамматике, арифметике и священной истории. Мы уже и склоняли, и спрягали, и делали уже задачи на первые четыре правила. Прежний же учитель мой Иван Васильевич, вышедши из семинарии, поступил на службу в Рязанскую полицию, и я не раз потом встречал его в форме квартального надзирателя. Новый учитель, если не ошибаюсь, готовился быть дьяконом и, странное дело -- он, кажется, был не глуп, а все-таки однажды позволил нам ввести его в обман, и чем бы вы думали? -- гортанным гуденьем, которое как-то умели мы делать, не раскрывая рта и не показывая ни малейшего вида, что это делаем мы, подражая звону или гуденью далекого колокола. Он вытянулся и стал прислушиваться. "Я говею,-- сказал он,-- мне пора... Никак к часам звонят". И ушел раньше времени, к немалому нашему удовольствию. Это я живо помню, так как я и до сих пор не могу понять, как можно было так ловко горлом подражать далекому гуденью благовеста и как можно было не догадываться, что это наша хитрость, а вовсе не благовест. Этот учитель -- прототип моего Глаголевского (в романе "Признания Чалыгина"). Не раз, в отсутствие моей матери, рассказывал он нашим нянькам разные легенды о святых, иногда приносил нам стихи про Венеру, Амура и прочих богов, шествующих куда-то в виде маскарадной процессии, и стихи про сатану, ад и проч.-- ужасающие диковины.