Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 177 из 230



   Но что читал дьячок, в церкви ли, в зале ли у бабушки -- я ничего не понимал, кроме "Господи помилуй!". Это непонимание нисколько не мешало моему религиозному настроению, а это настроение не мешало лени стоять и ждать, скоро ли все кончится и скоро ли в гостиной я заберусь на диван с ногами или пойду в кабинет дяди и буду смотреть, как он высекает огонь и закуривает свою большую пенковую трубку с волосяным чубуком, который гнется.

   Когда я шел на исповедь, мне подсказывали грехи мои, так как я никак бы не мог сообразить, в чем именно я особенно грешен. Не помню, ездила ли моя бабушка причащаться в приходскую церковь (к Николе Дворянскому) или причащалась она дома, как старуха, которой было уже около восьмидесяти лет от роду.

   Тогда казалось мне, что все всегда так было и всегда так будет, и в голову не приходило, что бабушка моя скоро,-- прежде, чем мы переедем на другую квартиру,-- переселится в вечность, что я буду держать свечу на похоронах ее и что, когда ее поднимут в тяжелом гробу и понесут из залы, между дворовыми, столпившимися у дверей передней, поднимется такой вой и плач, что я побледнею и с ужасом убегу в пустую комнату моих теток, вместо того, чтоб участвовать в шествии за погребальной колесницей.

   Припоминаю, что о смерти моей бабушки Александры Богдановны было как бы некое предсказание.

   С Кафтыревыми, а равно и с моей матерью была очень дружна одна старушка, какая-то Екатерина Ивановна Гашевская, очень почтенная и добродетельная особа. Я не знаю о ее происхождении. Знаю только, что жила она одна на антресолях, в доме Воскресенского диакона или священника. В деревянном доме, где жила она, летом у открытого окошка постоянно сидел кто-то в рясе и чай пил. Чтоб зайти к Гашевской, надо было из сеней (или из передней) подняться по очень узенькой и темной лестнице и, мимо сундуков и развешанных на стене салопов и капотов, пройти к ней в комнату, и когда, после обедни, мы заходили к ней, она угощала нас кофеем, моим любимым тогда напитком, до такой степени любимым, что кума моя Дарья, зная мою слабость, иногда, подмигивая, заводила меня в свой чулан и там на сундуке поила меня кофеем... Но я боюсь увлечься в сторону и позабуду сказать, что эта самая Гашевская, незадолго до смерти моей бабушки, видела во сне, будто бы она стоит в церкви на панихиде и слышит, как диакон с амвона за упокой поминает имя новопреставленной боярыни Александры, потом -- имя Екатерины и затем третье имя, которого она не хотела сказать ни моим теткам, ни моей матери. Сон этот действительно оказался пророческим: за смертью бабушки моей, Александры, последовала смерть самой Гашевской, Екатерины, и затем смерть моей матери, Натальи. Вот то третье имя, которое никому не хотела открыть Гашевская.

XIII

   На похоронах моей бабушки были и новые для меня лица. Низенькая, кругленькая, черноглазая старушка Анна Васильевна Клементьева, жена только что прибывшего в Рязань нового почтмейстера, и ее племянница Анна Николаевна (фамилии не помню), молодая вдова, блондинка, веселая, милая и всегда к лицу одетая дамочка.

   Еще при жизни бабушки Клементьевы раза два или три были у моих теток и затем стали приезжать к ним каждую неделю. Обе они, и старушка Клементьева, и ее племянница, были такие простые и сердечные, что сойтись с ними было немудрено. Они же и не аристократничали, как другие рязанские дамы, и не были такими чудачками, как, например, генеральша Анцыферова, у которой карета была похожа на Ноев ковчег, а лошади были такими заморенными клячами, что жалко было смотреть на них, когда она в большие праздники ездила по рязанской мостовой с визитами.

   Я помню, как-то раз старушка Клементьева приехала к моим теткам в особенно веселом настроении духа. Она была в восторге от своего старика.

   -- Вообразите,-- говорила она,--потребовал, чтоб ему подали Евангелие! вообразите!!

   Чтоб понять радость старухи, надо заметить, что старик Клементьев почему-то считался вольтерианцем и что жена его постоянно сокрушалась при мысли, что муж ее безбожник. В то время достаточно было носить в уме своем сотую долю того, что носит теперешняя молодежь, чтоб прослыть человеком погибшим, то есть безбожником.

   Когда я говорю: "я помню", это не значит, что это случилось или говорилось непременно при мне; это просто значит, что такое составилось мнение и, так как я был любопытен, дошло до моего слуха и произвело такое впечатление, которое почему-то осталось... Припоминая о чем-либо, мне легко спутать говоренное при мне или выслушанное от других.





   Когда я бывал у Клементьевых и когда из задней двери в залу выходил к нам высокий, сутулый, похожий на Державина старик, в длиннополом сюртуке или в чем-то похожем на халат, я глядел на него как на человека, которого сатана непременно утащит в ад, если он не покается. Суров и несловоохотлив был этот Клементьев. Его побаивались и жена и племянница; одна только внучка его, дочь Анны Николаевны, хорошенькая девятилетняя девочка, его любимица и баловница, не боялась его и, когда по вечерам сидел он, обложенный книгами, смело входила в его комнату. Эту девочку звали Наденькой, и эта девочка была моим идеалом. Насколько может быть влюблен ребенок, настолько я был влюблен в нее. И если я умел в юности моей танцевать,-- я ей обязан этим уменьем. Только она да зависть, что меньшой брат мой и другие дети с ней танцуют, а я -- нет, заставили меня преодолеть мое упорное намерение никогда не заниматься такими бесовскими делами, как танцы...

   Когда в назначенные дни мать моя брала меня и брата к Клементьевым (жили они во втором этаже над почтой в казенной, почтамтской квартире), и там, под звуки скрипки, какая-то мадам, несомненно пожилая, отставная танцовщица, начинала ставить детей сначала в позицию, потом учила разным па, потом экосезу и вальсу, я сидел в углу и только смотрел исподлобья на такие упражнения.

   Но если любовь когда-то погубила Трою, то что же мудреного, если она мало-помалу сломила мое упрямство.

   Я тоже стал танцевать, только ради того, чтоб иметь право рукой своей прикасаться к руке этого воплощенного херувима с голубыми глазами и с золотистыми локонами.

   После смерти моей бабушки мы какими-то судьбами очутились на другой квартире, хозяином которой был булочник, бывший крепостной моей бабушки, отпущенный ею на волю. У этого булочника (кажется, его звали Абрамом) были два дома: один каменный, двухэтажный, с лавкой внизу, на углу Астраханской и Введенской улицы, другой же деревянный и одноэтажный, которого фасад и крылечко, с лесенкой направо и с лесенкой налево, выходил на Введенскую улицу. Задние окна этого дома из спальни глядели в сад, а из нашей детской на двор, на кухню и на задний фасад того дома, где обитал старый булочник с женой, с сыновьями и с дочерью Любой.

   В этой квартире помню я себя сидящим и рисующим пылающее сердце, пронзенное стрелой. Рисую я на квадратном кусочке какой-то плотной бумаги, держу кисть и беру краску с бумажки, густо, в виде овального кружка покрытой лоснящимся слоем бакана (такие бумажки тогда продавались, и при их помощи можно было и рисовать сердца, и румяниться). Кончив свой рисунок, несомненно заимствованный из какого-нибудь старинного альбома с шарадами, я понес его в спальню матери, где сидела Анна Николаевна, маменька Наденьки.

   Пылающее сердце было тщательно завернуто в маленький пакетик и передано гостье с тем, чтобы она отвезла его своей хорошенькой дочке.

   -- Передайте Наде,-- сказал я и вышел.

   Затем я услыхал их сдержанный хохот... Это меня несколько покоробило... Я смекнул, что пакетик был развернут и сокровенное чувство мое обнаружено. Было ли передано мое оригинальное послание -- не знаю, я об этом уж ни у кого не спрашивал, да полагаю, что и спрашивать было конфузно.

   И не этот ли конфуз удержал в моей памяти такое, в высшей степени пустое и неинтересное событие. Но если тут и был какой-нибудь конфуз, он ничего не значит перед тем конфузом, который выпал мне на долю в сорока верстах от Рязани у наших двоюродных Плюсковых, в их деревне Острая Лука.