Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 172 из 230



   По ту сторону ворот тянулась изба с двумя крыльцами -- там была кухня. Кушанья к столу носили через двор. Там жили дворецкий с женой, жена Логина с дочерьми, жена Павла с дочерьми, повар, кучер, форейтор, садовник, птичница и другие. Редко бывал я в этой избе; но все же бывал, и помню, как я пробирался там мимо перегородок и цветных занавесок. Сколько было всех дворовых у моей бабушки -- не помню, но полагаю, что вместе с девчонками, пастухом и косцами, которые приходили из деревень, не менее шестидесяти человек. И все это надо было кормить и одевать... что все было... жалованья не получал никто, даже никто и не воображал себе, что можно получать какое-то жалованье!

   Вот тот дом, где я в детстве проводил каждое воскресенье. Мама моя была очень любима своими сестрами и охотно посещала их и старуху мать не только по воскресеньям, но иногда и в будни.

   В этот же день возили меня слушать всенощную, молебны, а когда я подрос и стал говеть, часы и вечерню, так как бабушка моя уже в церковь не выезжала, а призывала приходских священников. Накануне больших праздников весь дом с вечера наполнялся запахом ладана, везде у образов горели свечи и лампадки, а образов было так много, что на страстной неделе в комнату теток вносили длинный стол, на котором и они сами, и их горничные снимали с образов серебряные ризы, мыли их и с помощью щеточек чистили их толченым мелом. Помню, какое это было продолжительное, хлопотливое и лично для меня приятное занятие.

   Кроме дворовых бывали в доме и приживалки. Помню одну старуху, которая помещалась как бы на полатях, в каком-то отверстии над дверью комнаты моих теток. Не было ли это помещение, на которое лазили из коридора и которое было открыто и видно из комнаты? Смутно я помню эту старуху, сидящую наверху и расчесывающую свои волосы большим деревянным гребнем, каким лен расчесывают перед тем, как начинают прясть нитки. Помню, что она заваривала чай у себя в горшочке и пила его с медом. Но другая старуха, у которой была своя, покривившаяся, с дырявой крышей, хатка посреди города на углу Воскресенской и Введенской улиц, старуха, которая приходила только гостить на два, на три дня,-- не раз занимала мое ребяческое воображение тем, что рассказывала мне, как она умирала, три дня была в царствии небесном, видела бесов, рай, престолы, богородицу, ангелов и как ей было сказано три слова с тем, чтобы она никому в жизни не поверила их, никому не поведала, и как она через три дня воскресла. Кто-то мне говорил, что старуха эта действительно обмирала, то есть около трех суток лежала в обмороке.

   Если вы спросите меня, как я относился к такого рода рассказам,-- вместо ответа на этот вопрос я вам только скажу одно, что когда была гроза и я в окно ночью смотрел на молнию, я воображал, что это трескается свод неба и что сквозь эту трещинку на одно мгновение просвечивает царствие божие,-- и было очень мне досадно, что в эту мгновенно появляющуюся и закрывающуюся трещинку я никак, никак не мог разглядеть ни рая, ни ангелов. А чтоб пояснить вам, почему мне тогда приходили в голову такие фантазии, скажу вам, что в нашем доме о законах природы никто ни разу мне не говорил. Бабушка, тетки, а может быть, и мать моя о физике не имели никакого понятия. Отец мой был тоже человек малообразованный. Дядя, конечно, был просвещеннее всех, но, вернувшись из Петербурга, он учил меня ползать, сам ползал со мной по ковру, хохотал, сочинял мне песни на языке, им самим выдуманном и нигде не существующем, иногда потчевал меня конфектой или пряником и никогда ни о чем не рассуждал. Старший брат его, Дмитрий Кафтырев, был еще просвещеннее; к сожалению, он в Рязань никогда не заглядывал, постоянно жил в Петербурге. Как жил -- не знаю; знаю только, что издал две брошюры: одну о Сибири, другую о водяных путях сообщения в России, и один перевод из Вальтер Скотта, перевод прозаической поэмы: "Дева Локкатринского озера".

   Бабушка моя получила свое воспитание, надо полагать, в конце царствования Елизаветы, то есть выучилась только читать и писать; у нее были целые тетради записанных ее рукою народных загадок. Почерк был старинный, крупный и наполовину славянскими буквами -- так помню, буква "я" писалась так, как она печатается в Библии, на церковно-славянском языке.

   Барыня она была характерная и своеобразная,-- старая барыня старого века. То беседовала она с нищими, которые в лохмотьях и босиком приходили к ней в спальную; она помогала им, иногда лечила их. Припоминаю, как лечила она одну слепую старуху; дала ей кусок сахару и оловянную тарелку (?) и велела ей тереть эту тарелку куском сахара, и когда на тарелке покажется порошок, смочить его водой и прикладывать к больным глазам. От простуды и от ушибов давала какую-то женевскую мазь домашнего приготовления. Но это благодушие вовсе не мешало ей ворчать и ругательски ругать свою посыльную девчонку, если она уйдет не вовремя, или спутает нитки, или спустит спицу и не довяжет чулка. Кажется, она и на колени ее ставила... а впрочем, все это было так давно, что многого я не помню.





   Из деревни Смолеевки (Рязанской губернии, Рижского уезда), куда ездил хозяйничать дядя мой Александр Яковлевич, каждое лето пригоняли к бабушке на двор целое стадо баранов; из более отдаленных деревень -- Лозынино, Костолыгино, Артемьево (Калязинского уезда, Тверской губернии), да еще из какой-то симбирской деревни не раз приезжали почтенные, лысые, бородатые старосты, привозили целые мешки пряников, пух, сушеные грибы, каленые орехи и холсты.

   Иногда в пасмурной спальне моей бабушки заставал я такую сцену: на суконном полу лежали кучами свертки холста, между ними, поджавши ноги, с железным аршином сидела Афимья и мерила каждый сверток, произнося вслух: один аршин, два аршина; помню, когда доходила она до тридцати, то говорила: двадцать десять, затем тридцать десять, сорок десять. Кто записывал счет, сама ли бабушка или одна из двух дочерей ее -- не помню. Продавать холст или что бы то ни было из барского дома в то время сочли бы за великий срам, это бы означало крайнюю степень нужды или обнищанья. Ясно, что все, получаемое из деревень, а в том числе и холсты, большею частью раздавалось дворовым, ибо нужно же было чем-нибудь кормить и одевать такую ораву.

   Вечерний чай пили мы после вечерен в пять часов пополудни (раньше, чем теперь мы садимся за обед). Когда, бывало, в гостиной, прозвонив менуэт свой, часы били десять, все говорили: "Ах, как поздно! Пора спать!" Едва ли даже и гости засиживались позднее десяти часов, так как оставаться ужинать в чужом доме не было в обыкновении. Только приживалки, заезжие родственники да холостяки бесприютные, сумевшие в доме стать на короткую ногу с хозяином, могли садиться за ужин.

   Чай разливала Дарья, жена толстого и желтолицего дворецкого (самовар ставили на лежанку в комнате моих теток). Дарья же разливала и послеобеденный кофе. Она же была и кума моя (так как я еще в ребячестве крестил дочь ее). В качестве кумы, на масленице в прощеный день, она приносила мне фунт изюму или фунт фиников. Она же иногда в зимние вечера рассказывала мне такие сказки, что я помирал со смеху, и, наконец, она же, когда я был уже гимназистом, зазывала меня в свой чулан и там поила меня кофеем, моим любимым в то время напитком.

   Нечего говорить, что как в доме бабушки, так и у нас соблюдались все посты и что в великий пост и на страстной неделе мы не видали ничего скоромного. "Какое обширное поле горшков!" -- воскликнул однажды какой-то тогдашний остряк, увидавши обеденный стол, заставленный постным кушаньем. Горшков у нас было немного, но все же то были горшки, а не суповая чаша, сковороды, а не блюда. Мы не замечали в то время, чтоб от постной пищи подводило у нас животы или портились желудки, как это часто замечают теперешние постники... Но -- что же мудреного! Во дни моего детства о подделках пищи никто не имел ни малейшего понятия. Химия еще не процветала, и у нас продавалось настоящее ореховое масло, настоящий мед, ничем не подмешанный, и квас был домашний, и колодезная вода была чиста, как кристалл. Святая неделя в доме бабушки проходила без всяких особенностей, только мы ездили к Кафтыревым чуть ли не ежедневно и вместе с детьми дворовых, в зале на разостланном ковре с лубка, согнутого в виде желоба, катали яйца; но святки сильно пахли стариной. Тогда в этой же самой зале, по вечерам, при свете двух сальных свечей и одной масляной стенной лампы, собиралась вся женская прислуга (кроме старух) и хором голосила подблюдные песни. Бабушка, сидя на своей постели, надушив одеколоном руки, раскладывала пасьянс. Моя мать, ее сестры и кто-нибудь из гостей играли в бостон в гостиной, где на овальном столе стояло варенье, пастила, моченые яблоки, брусника и всякого рода сласти. Из залы я перебегал в гостиную, из гостиной в залу. От варенья -- к святочным песням; каждая песня заканчивалась припевом: