Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 134 из 230

   В эту минуту, пошаркивая ногами, толстенькая Катя ввалилась в комнату; двери, как я уже сказал, до самой улицы были все настежь.

   -- А!-- сказала она, увидав меня и протягивая руку,-- гордец! насилу-то зашли.

   Она сняла шляпку и повесила ее подле зеркальца на гвоздик. Зеркальце с полинялыми золотыми гвоздочками на углах темной рамы, с большим, как кажется, удовольствием отразило в себе ее беззаботное личико...

   -- Я думал, что вы уже давно здесь,-- сказал я.

   -- Да меня завезли туда,-- отвечала Катя.

   -- Я боюсь, что я обеспокоил вашего папеньку.

   -- Одолжили, сударь! -- отозвался больной,-- одолжили. Ка-а-тя! извинись!.. Я... здоров... здоров... а лежу... извинись, Катя! Где мои сапоги? Я, сударь, здоров... сейчас оденусь... сейчас, сударь,-- говорил он, задыхаясь и нетерпеливо двигаясь всем туловищем своим.

   -- Да полно тебе, папа! Что за церемонии? Лежи, сделай милость! Вот... вздумал одеваться... я не знаю, где и сапоги-то твои!..-- сказала Катя, с участием подходя к отцу.-- Да я бы и не позвала его, кабы нужно было тебе вставать да одеваться.

   -- Катя, Катя, Катя! Ты меня обижаешь,-- простонал старик, ложась на спину и покорно складывая руки.

   -- Чем же тебя обижаю? Ну, чем?

   Больной опять поднялся.

   -- Вот имею честь... рекомендовать... сударь... Утешенье, сударь... добрая девушка, сударь.

   Больной опять лег. Катиш спросила меня на ухо, буду ли я кофе пить.

   -- Буду,-- сказал я.

   И она выкатилась вон из комнаты и через сени отправилась в кухню, где, вероятно, распорядилась насчет кофе, сливок, булок, а минут через пять, облизываясь, принесла оттуда банку с вареньем, в которой торчала чайная ложечка.

   -- Нате вам пока варенья,-- сказала она и, зацепив полную ложку, понесла ее прямо ко мне в рот, закапала меня всего и расхохоталась.

   -- Катя, оденусь... право оденусь!-- бормотал больной...

   -- Пойдемте-ка лучше, чтоб его не беспокоить,-- сказала Катя, подмигнув мне глазом.

   И, достав из кармана своего платья какое-то письмо, она, вероятно, нисколько не подозревая во мне опасного мальчика, не спеша спрятала его под чайницу на маленьком стуле. Я успел прочесть на адресе: "Г-ну Скандинавцеву", и спросил ее, покраснев по уши, с кем она перешлет это письмо.

   -- А вы его разве знаете?-- спросила она, не смутившись, только внимательно на меня посмотрев.

   -- Нет, не знаю.

   -- Так почем же вы знаете?..

   -- Катя... Катя!-- сказал больной с упреком, повернув голову,-- гость стоит... какая ты! Извините ее сударь... я лежу вот... я не лежал бы, оделся бы... знай я, что такой гость... Катя... бестолковая! Приглашай. Ах, какая же ты! Бьюсь, сударь, с ней! Бьюсь, каждый день бьюсь! Вот вы уж уходите... не умеет, сударь, принимать; извините, лежу...

   Я стал прощаться с больным и осторожно пожал ему руку.

   -- Гм! Что? -- произнес он, из-под приподнятого колпака устремив на дочь глаза свои, и когда мы вышли, он воротил ее из передней, и я слышал, как он стал, задыхаясь, говорить ей: -- Нехорошо, Катя, нехорошо! Невежливо! Не годится, Катя... надо знать... уметь... обращение... подумает... Бог знает, что подумают...

   Катя не возражала; поцеловала его, поправила ему подушки и вышла на крыльцо.

   -- Пойдемте,-- сказала она мне,-- в огород, там есть у забора скамеечка, там будем кофейничать.

   -- Да в огороде жарко.

   -- Э!.. растаете вы, что ли? жарко! ступайте, я сейчас распоряжусь.





   Много болтали мы всякого вздору, когда уселись на скамеечке в небольшом капустном огороде, в тени того же самого домика.

   Кухарка принесла нам на подносе кофейник, чашки, сливочник и два ломтя белого домашнего хлеба. Я заговорил о Скандинавцеве, сказал, что этот человек меня интересует, и услыхал от Катиш восторженные похвалы уму его.

   -- Обожаемьщ! Вот как надо называть его, -- сказала она, -- обожаемый!..

   -- Ради бога, Катерина Кузьминишна, скажите мне, ради бога, влюблена в него моя кузина или так только?.. Вы поверить себе не можете, какое участие я принимаю во всем, во всем, что до нее касается.

   -- Во всем, во всем, во всем, -- передразнила меня Катя, -- то есть ни в чем.

   -- Я готов служить ей, помогать--все, что хотите.

   -- Ну, положим, что она его любит, ну, чем вы поможете, ребенок вы эдакой? бабушка выдерет вас за уши, вот и все.

   -- Ну вот, выдерет! Как она выдерет?

   -- А вот эдак, -- сказала она, ухватив меня за ухо и захохотав.

   Мы чуть не подрались.

   -- Полноте шалить! -- сказал я, -- не шутя говорю вам...

   -- Да ведь и я не шутя.

   -- Ведь я очень хорошо знаю, что это письмо к Скандинавцеву не от вас.

   -- И не от нее.

   -- Да ведь уж я знаю.

   -- Ну, знаете, так молчите. Пейте-ка лучше кофе. Ну, ловкий человек! Все сливки пролил.

   -- Это оттого, то вы...

   -- Оттого, что вы баловник... пейте без сливок. Не дам! или уж, так и быть, принесу еще, сидите.

   И она побежала с молочником за новыми сливками для меня.

   Напившись кофе и наболтавшись вдоволь, к обеду пришел я домой, рассеянный, мечтательный, как будто и в самом деле любовь кузины к незнакомому мне человеку задела меня за живое.

   Дни летели, и как ни тяжело мне было присутствие Аграфены Степановны, о своем скором отъезде в город я думал с отчаянием. До отъезда оставалось с небольшим две недели. Никого мне не было так жаль, как Лизы. Ей уже было около девятнадцати лет; стройная, высокая, с белыми, как фарфор, плечами, она мне нравилась, потому что в те годы я не был слишком разборчив: все хорошенькие мне бесконечно нравились. В лице Лизы было какое-то сияние грусти и смелости, кротости, доброты и в то же время какого-то мужества. Когда, бывало, задумчивая, стояла она на балконе и смотрела в сад, от темных бровей ее поднималась вверх морщинка, и тогда ее задумчивость походила на ожидание, смешанное с беспокойством или тайной досадой. Склад ее речей был простой, вовсе незамысловатый разговор ее был не более как разговор провинциальной, от природы не глупой барышни; но ее голос, задушевный, певучий и как бы слегка раздраженный, до сих пор еще звучит в ушах моих. Я, без малейшего сомнения, передал ей, при первом же свидании, мои расспросы о письме и мои предложения. Зная, что самое лучшее время говорить с кузиной -- это рано утром, в саду, когда бывало, в сопровождении одной горничной, идет она домой с купанья, распустив по плечам темную, сырую косу или приткнув ее к затылку высоким гребнем, которые тогда только что выходили из употребления, я стал вставать довольно рано, стал встречать ее на дорожках в саду и, таким образом, однажды имел случай изъявить ей мое глубокое сожаление о том, что еще ни разу не видал Скандинавцева.

   -- Может быть, он завтра будет,-- сказала она.

   -- А вы почем знаете?

   -- Он... я его недавно видела.

   Лиза покраснела; я понял, что она проговорилась, и внутренне был доволен своим вопросом.

   Ничто особенно не нарушало обычного течения времени. По утрам Хохлов занимался с Андрюшей, а я с книгой в руках ходил по саду. Хрустин по целому часу брился, Аграфена Степановна задавала девкам уроки, толковала по очереди то с поваром, то с старостой, ходила, звенела ключами, косилась по сторонам и, как мне казалось, прислушивалась к каждому моему движению. Аграфена Степановна, быть может, вовсе не была злой старухой, но эта была женщина неразвитая и с испорченным воображением. До какой степени все понимала она в превратном виде, это легко заключить из одного того, как поняла она письмо Красильского. Или это была женщина-дипломат, и не любила Лизы, как тетка ее мачехи, и не отдавала ее замуж, боясь, что, рано или поздно, она потребует состояние своей покойной матери в ущерб Андрюши, которого старуха любила почти с материнской нежностью.

   Пусть кто хочет решает, сознательно или бессознательно Аграфена Степановна делала кой-какие неприятности, но от решения такого вопроса вовсе не легче было Лизе. Ей дорого стоила самостоятельность! каждый свободный шаг свой она могла считать завоеванием. Я несколько удивляюсь теперь неровности ее характера: то она была весела и, бывало, ни на что не обращает внимания; то, бывало, не говорит со мной, придет утром бледная, с пятнами под глазами, как будто не спала всю ночь, повернется в комнате и уйдет. Без сомнения, мое присутствие придало всему дому несколько жизни, и не только Лиза, я уверен, сам молчаливый Хрустин был расположен ко мне. Лиза находила даже время шутить со мной, то есть оставлять меня в дураках: вздумает, например, для испытания моей дружбы и преданности послать меня после ужина, то есть ночью, в дубовую рощу и в доказательство, что я действительно дойду туда, прикажет мне спугнуть там целую стаю усевшихся на гнезда галок. Пойду, бывало, преодолевая тысячи различных страхов, спугну ворон, усевшихся на гнезда, и сам, испуганный шумом крыльев и криком их, стремглав брошусь назад, прибегу на балкон, и что ж? На балконе -- пусто. Кузина, услав меня, уходит раздеваться, а на другой день утром начнет дразнить меня: что, говорит, струсили! спрятались за первым кустом, да и думаете, что я стану вас дожидаться!