Страница 3 из 5
Меня, как и всю дворовую живность, Гриша не подпускал к граммофону, и я мог смотреть на этот заветный ящик только издалека.
Когда же прадеда Гришу унесли со двора под грохот барабана и пронзительный вой трубы в сопровождении длинной колонны дедов и бабок, которых Аниська натаскала к нам со всей округи прощаться с покойником Гришей, я первым делом выволок во двор граммофон, отыскав его в тёмном углу опустевшего флигеля, где стоял ровный запах растоптанных цветов и свежих простыней. До позднего вечера я разбирал граммофон на части, орудуя кочергой и лезвием тяпки. Я выпотрошил из него все внутренности, но так и не извлек на свет таинственных голосов. Те двое, которые много лет пререкались, осыпая друг друга то нежными жалобами, то проклятиями и угрозами, сгинули вместе с прадедом Гришей.
Видение
Прабабка Анисья (чтоб ей лопнуть!) посылала меня к Усатой ведьме покупать семечки. Ведьма сидела на высоких каменных ступеньках у дверей своего дома, подпирая коленями громадный живот, туго обтянутый насквозь прожжённым, перепачканным сажей фартуком. Из распахнутых дверей, занавешенных грязной марлей, валил благоуханными клубами горячий дым; лоснясь на солнце, он пропитывал знойный воздух жирным запахом раскалённых сковородок и противней. В доме Усатой ведьмы было полно чёртей. Они жарили семечки, а ведьма их продавала – сыпала в карманы, в подолы, в фуражки – кому куда.
Пока я взбирался к ней по крутым ступенькам, она, казалось, не замечала меня. Тускло-желтые глаза её, облепленные комарами и мухами, были полуприкрыты. Ведьма протяжно храпела, содрогаясь, точно скала, и покачиваясь в медленных волнах марева. В широких и редких усах её, в глубоких складках на шее мутно блестели крупные капли пота. Я осторожно вкладывал в её ладонь прохладные монетки, и ведьма с неожиданной проворностью хватала меня за пояс штанов.
– В карманы стервецу! В карманы! – страшно вопила она.
И карманы мои разбухали, наполняясь дымными и горячими, как угли, семечками; они припекали мне низ живота и яички, – казалось, штаны мои вот-вот запылают от этих чёртовых семечек. Я вырывался и бежал прочь, ощущая пятками сухую колкость раскаленной земли.
– Стой, стой, сукин кот! – кричала ведьма мне вдогонку. – Скажи Аниське, умрёт она скоро. Завтра умрёт, дышло ей в валенок! Я приду её мыть-наряжать.
Прабабка Анисья, с ног до головы засиженная курами, засыпанная пухом и перьями, валялась на раскладушке в тёмном зловонном курятнике; с некоторых пор она не вылазила из него ни днем ни ночью, потому что там ей было прохладней, и домовой не приходил её душить, а только заглядывал в маленькое окошко, чихал, плевался и, напугавшись разбуженных петухов, убирался восвояси, страшно злой на Аниську.
Я заскочил в курятник, приплясывая от радости, и с ходу сообщил Аниське, что больше не буду таскать ей семечки от – ведьмы.
– Эт еш-шо почему?! – всполошилась Аниська.
– Потому что ты завтра умрёшь совсем, и тебя снесут куда-нибудь со двора.
– Ну да! – изумилась Аниська. – А Гришка-то наш помер чи лазит где-сь по двору? Чёй-то я не видала его.
– Давно уже помер, – отвечал я. – И Николай Макарович помер. Все померли. Одна ты ещё не померла. Иди мойся и наряжайся, а то ведьма придет, схватит тебя за волосы и будет окунать в бочку с водой, как кошку драную.
На следующее утро соседские деды, негромко переговариваясь и угрюмо командуя друг другом, вытащили прабабку Анисью из курятника и понесли в дом на ветхом одеяле; оно туго и глубоко провисало от неподвижной тяжести.
К полудню во дворе собралось множество дедов и бабок. С выражением грозной деловитости на лицах они вольно расхаживали по дому, по флигелю, топтались у распахнутых настежь ворот. Аниська, чистая и нарядная, в белой косынке, из-под которой торчала, накрывая лоб, бумажная лента, лежала в коротеньком тесном гробу, приютившимся на табуретках под вишней в жидкой дремотной тени истомленного зноем сада. Усатая ведьма сидела рядом на низенькой скамейке и неспешно раскуривала папиросу, пуская из ноздрей шумные струи дыма.
– Было мне видение, Аниська, – рассказывала она, наклоняясь ко гробу. – Пришла ты ко мне и тихим таким голосом просишь: дай мне, Варвара Андреевна, мыло и белый полотенчик. А на что они тебе, спрашиваю. Хочу, говоришь, Гришку помыть. Он, прохвост, напился пьяный и в помойную яму свалился – вымазался весь, как собака. Да что ты, говорю, дура старая надумала? Он же-ть помер давно, я сама его мыла и одевала ко гробу, а гроб той закопали глубоко-глубоко. А и ничиво, говоришь, что помер. Я вот возьму лопатку, откопаю его и намою, напарю его косточки, будет ему, дурню, веселей. Проснулась я и думаю – помрёт Аниська, туды ж её мать. Вот ты и померла, козочка. Отскакалась. Отнесем тебя, закопаем рядом с Гришкой – тот-то напаришь его, балбеса.
Прабабка Анисья слушала Усатую ведьму и чему-то внутри себя ласково улыбалась открытым ртом и запавшими глазами.
Счастье
Ходил по дворам с попугаем Егором Феликс – слепой шарманщик. Глаз у Феликса не было смолоду. Он сам себе их выколол от сильной любви. Полюбил одну красавицу – а она оказалась княгиней. Когда Феликс был молодой, у нас в станице ещё водились княгини – злые такие красавицы: как кто полюбит их, так и смотрит на их красоту, пока не умрёт. А эта была до того красивой и гордой, что и смотреть на неё не было сил. Взял тогда Феликс и выковырял свои глаза острым ножиком, чтоб совсем не умереть от любви к той княгине. А назло ей сделался шарманщиком, хоть и сам был большой генерал. Он так и ходил по дворам в генеральской форме – в длинной серой шинели и в фуражке с лакированным козырьком; не снимал их ни зимой, ни летом, потому что под шинелью был он совсем даже голый, а фуражка Феликсу всегда была нужна – в фуражку ему денежки бросали.
Феликс продавал свистульки из глины, колокольчики, дудочки, барабаны и шарики из разноцветной фольги на резиночке. Как занесёт он всё это во двор – и сразу сделается во дворе очень шумно и весело. Шарманка играет без умолку – дринь-ля-ля, дринь-ля-ля! Попугай орёт во всю глотку: «Ждрасти, народ! Феликш-ш пришел!» А Феликс крутит и крутит свою шарманку, звенит в колокольчики, играет в дудочку, ударяет тросточкой в барабаны. Дринь-ля-ля, дринь-ля-ля!
А ещё продавал Феликс счастье. Про счастье он знал всё – какое оно и сколько его на свете. У Феликса этого счастья была целая коробка. Бывало, спросят его:
– Ну что, Феликс, счастьем будешь торговать?
– А то как же! – улыбается Феликс. Сам улыбается, поворачивая лицо во все стороны, а глаза его – мертвые ямы – молчат, точно каменные, и ничуть не улыбаются, хоть и пляшут над ними задорно, играют и веселятся во всю широкие светлые брови.
Достанет Феликс из мешка заветную коробку и спросит у попугая:
– А что тут у нас, Егорушка, в коробочке?
– Щастье! Щастье! – кричит попугай. И деловито вышагивает по Феликсову плечу; важничает, вертит головкой, хлопает крыльями.
– А кому мы дадим счастье, Егорушка, кому?
Попугай выхватит клювом из коробки бумажку, свернутую в трубочку, и давай летать с нею по двору. А в бумажке той написано про счастье – какое оно и сколько его на земле.
Все зовут, манят к себе попугая:
– Сюда, Егор, сюда! Я тебе гривенник дам!
– Лети ко мне, Егор! У меня полтинничек!
– А рублика хочешь, Егор! А ну-ка, рублик у меня!
Рублик всегда был у деда Семёна. Ему и счастье всегда доставалось. Сядет попугай прямо к нему на голову, изогнётся весь и суёт ему под фуражку счастье. Запихнет его поглубже, да ещё приточет лапами. Береги, мол, дед Семён, своё счастье. А потом спрыгнет к нему на колено и сидит смирно – рублика ждёт. Дед Семён полезет в штаны, достанет целую горсть разных монеток – и медных, и серебряных. Попугай разгребает их клювом, на медные монетки злится, швыряет их по сторонам, а как рублик найдет – хвать его в клюв – и к Феликсу в фуражку. Тут уж все смеются и хвалят попугая: