Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 20



Степан с почерневшим лицом, неподвижно сидевший на лавке подальше от стола, казалось, не слышал ни слова. Молчал. И тогда Афоня, торопливо попрощавшись, уходил.

Возвратившись после своих походов, долго лежал на топчане в полудреме и думал о том, что завтра зайти к ребятишкам уже не с чем.

В один из таких вечеров его разбудила Альфия.

— Афоня! Афоня, — не то звала, не то плакала она. — Айда к нам: моя Нагуман умерла… Обмыватя нада.

…А утром скормил с чаем Петрусю половину своего хлебного пайка.

…Тише стало на Купавиной. Мартовским светлым утром, радуясь близкой весне, не вскрикнет на всю станцию горластый ляминский петух, не откликнутся ему другие. Не промычит жалобно чья-то корова, истосковавшаяся по хозяйке, опоздавшей к дойке. Не донесет ветерок от конюшен парного запаха свежего навоза да вкусного залежалого сена. Только пересвистываются гудками паровозы, да гремят один за другим тяжелые составы.

Две недели назад принесла жена Никите Фролову на переезд ведро картошки.

— Последнее, Никита, — сказала виновато.

— А себе-то оставила? — спросил он.

— Есть маленько. Да я ведь дома, — неопределенно ответила она.

— Может, с грехом пополам и дотянем.

— Надо, — сказала жена.

Что стояло за ее словами, Никита знал. Единственный сын Фроловых — Прокопий — еще до войны четыре года служил на Дальнем Востоке. Там закончил командирские курсы, а после Хасана приезжал домой. Целый день тогда просидели за столом. У Никиты слипались глаза от выпитого, но он крепился изо всех сил, не подымался из-за стола, только рукой приглашал каждого к угощению. Хотелось ему, чтобы все разглядели новенькую гимнастерку сына, упругие ремни и зеленые петлицы с двумя красными кубиками, а главное — медаль «За отвагу!» Пусть глядят, думал про себя Никита, потому что был его Прокопий на редкость смирным и стеснительным парнем, краснел перед девчонками. А на поверку-то — глядите! И относил такую перемену в сыне исключительно на свой счет: «Моя кровь! Я в свое время вон какую девку одолел, Дуньку-то»…

С начала войны целый год получали от Прокопия письма со старого адреса, в душе радовались, что пока очередь сына воевать не пришла. И не зазорно было: все равно в армии, как полагается у всех, а что на Востоке, так это дело высокого начальства, значит, и там пост важный.

Осенью пришло последнее письмо. Написал Прокопий, что и он отправляется померяться силой с врагом. И все. Где Прокопий теперь?..

— Ты, Дуня, больше ко мне не ходи, не бей ноги-то, — наказывал жене Никита. — Днями у меня мастер был, такое разрешение дал: ночью шлагбаум закрывать совсем. Ежели кому переезд понадобится, будут просить меня. А ты, говорит мне, можешь и вздремнуть маленько. Так что мне теперь заместителя и вовсе не надо. Тебе, выходит, отдых…

Жена молчала. Никита же не мог сидеть с ней вот так, молчком. Знал, что она в это время думает о сыне.

— Что новенького-то на Купавиной? — спросил. — Дружок-то мой, Афоня, скрипит?

— Скрипит. Только вовсе худой стал. На улице видела: идет. Самому-то, наверное, кажется, быстрехонько бежит, а со стороны-то виднее: только ноги часто переставляет, а только-то не лишка.

— Ему совсем край, — посочувствовал Никита. — Подспорье-то и раньше было какое? Гостинцы. А нынче где их возьмут?

— Помогают ему помаленьку-то. Сама вчерась полведра картошки снесла.

— Хорошо сделала.

— А он все по ребятишкам с заботой.

Она впервые улыбнулась. И Никите тоже стало легче. А сказал, что и вначале:

— Так ты, Дуня, не май себя больше.

— Как знаешь, — ответила она по привычке во всем соглашаться с ним…

И вот уже две недели не приходила. Никита в душе даже обижался немного. И думал тоскливо:

— От Прокопши, наверное, так ничего и нет. А то бы не удержалась, прибежала.



Последние дни мысли самого Никиты все чаще обращались к сыну. Он и не заметил, как стал говорить о нем с женой вслух.

— Ну ладно, Евдокия, — обращался к ней назидательно, глядя в сторону Купавиной. — Не пишет. И что из того?.. Думаешь, у него там времени-то только и есть, что письма нам сочинять? У него люди на руках, команда вручена ему. Погляди, что делается: день и ночь гонят немца. Не на лисапеде за им едут, а в атаку идут. Поди, и соснуть-то некогда…

Давно не брился Никита, густо оброс щетиной. Ополаскивался утром, приглаживая бороду, заметил, что лицо стало мягче, вроде бы даже чужое. Но это занимало его недолго. Кипятил воду, грелся ею. Картошка давно кончилась. А беспокоило то, что иногда сон одолевал его днем. Просыпался, как от испуга, глядел на старенькие казенные ходики, что висели на стене. На сердце отлегало: проспал, выходило, всего несколько минут.

Легче бывало ночами. Морозец бодрил, дышалось легче. Тогда Никита и делал свою главную работу по содержанию переезда: брал старенькую метелку и при свете фонаря чистил забитые мусором зазоры между рельсами и настилом.

Весна нынче просилась ранняя. К концу марта ночами уже не замерзало. Снег как лежал днем кашей, так до утра и оставался, а днями уж пробивались ручьи.

— Так и спустит потихоньку, без хлопот, — думал Никита. — Путейцам никакой маяты.

В одну из таких ночей, прозрачных и молодых от звенящих в вышине звезд, вышел Никита из будки, услышав далекий гудок паровоза. Поезд был еще далеко и едва угадывался в темноте по отсвету прожектора. У Никиты закружилась голова, и он невольно придержался за широкий брус перил переезда. Головокружение не проходило. Тогда, перекрыв белый свет фонаря зеленой створкой, Никита поставил фонарь на брус, обратив его навстречу поезду, шум которого уже ясно слышал. Сам же присел на подкладки, аккуратно сложенные путейцами, привалился спиной к стойке перил.

Машинист, увидевший зеленый свет, как полагается — за сто метров до переезда, — приветливо свистнул, а потом прогрохотал длинным составом.

Никита, не в силах преодолеть дрему, сидел на стопке подкладок и согласно кивал поезду.

Потом поезда шли еще и еще. Но Никита уже не слышал ни приветливых гудков паровозов, ни бодрого гула составов.

Только трепетный зеленый огонек одинокого фонаря встречал их.

Путь на Запад был свободен.

11.

Купавинцы заметили перемену давно. Еще в феврале уборщица магазина Мария Кузьмина сказала продавщице:

— Ольга, ты приглядись-ка к Афоне. Что-то с ним неладно.

— Сама вижу, только понять не могу. Отощал будто, — ответила та и предположила: — А, может, захворал?

— Не походит, — усомнилась Мария.

— Ума не приложу. Вроде бы и варит каждый день.

— Шибко перевернулся, — сокрушалась Мария.

Да и другие купавинцы уже примечали в Афоне перемену. Раньше, несмотря на видимое нездоровье ног, он всегда гляделся бодрым, веселым, а главное — любознательным. И к этому привыкли. В последнее же время Афоня ничем не интересовался. А что особенно удивляло, мог пройти мимо, не поздоровавшись.

И в то же время бросалось в глаза, что никогда еще Афоня так много не ходил по Купавиной, не был столь хлопотлив и непоседлив, как в нынешнюю весну. Постоянно чем-то занятый, он куда-то торопился, подолгу пропадал из своей караулки.

Потом всех поразило его лицо. На первый взгляд могло показаться, что Афоня даже поправился. Но прошла неделя, и лицо стало одутловатым, кожа почти прозрачной, за ней угадывалась водянистость. И тогда поняли.

Затаенная тревога не обошла никого. Первой пришла бабушка Стукова. Афоня растерялся перед столь знатной гостьей, рукой прошелся по единственной табуретке.

— Ты не суетись, — попросила Стукова. — Митьку-то моего знал, которого прошлой осенью забрали?

— Как же, Дарья Зиновьевна! Еще играл с ним годов-то десять назад.

— Ну вот… Бумага теперь от него осталась одна на всю мою жизнь.

Строга была Стукова, очень похожа на своего мужа — мужчину степенности железной и суровой. Говорила сухо: ни слезинки, ни слабости в голосе.