Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 37 из 79

Я стоял у окна, слушал его и думал о том, как заразительно, как трудноистребимо зло. Из века в век тянется оно тяжелой цепью, путаясь, скручиваясь в ржавые узлы. Но, как сказал бы Саша, когда-нибудь мы разрубим ее, пусть и не одним ударом, и сбросим на дно самого глубокого старого колодца, и засыплем доверху землей, и вкатим на это место большой серый камень с подобающей случаю эпитафией.

Мы медленно прошли через весь городок, и я заметил, что за эту неделю в него совсем пришла осень. Дождя не было, но ветер гнал по улицам серые и желтые листья, которые шумели, как дождь в ту ночь, когда я приехал в Дубровники.

Оставив Олю и Сашу на платформе, я забежал в станционный буфет. Около стойки бойким петушком топтался Черновцов. Усатая буфетчица растроганно квохтала курицей.

Я взял сигареты.

— Жди, Черновцов, скоро и до тебя доберемся.

Он презрительно оглядел меня и неожиданно даже для себя срифмовал:

— А мне на вас — начхать семь раз!

Усатая курочка, заглядывая ему в глаза, с готовностью рассмеялась, хотя и было видно, что ничего не поняла.

Я вышел на улицу.

— Я пришлю тебе снимок, — сказал я Оле, когда мы снова поднялись на платформу.

Она кивнула:

— Приезжайте к нам снова.

— Только не с такими сюрпризами, — пошутил Саша.

Я пожал ему руку.

— Спасибо, Саша. Ты был великолепен в этом поединке. Очень жаль, что Оля не видела его.

Он смутился, помялся, потом сунул руку в карман и что-то протянул мне.

— Это тебе. На память о наших приключениях.

На его ладони лежал маленький двуствольный пистолет. Потемневшая рукоятка и ложа были искусно инкрустированы медными пластинками и проволочками.

— Что ты, Саша? Разве можно?

— Не бойся, можно. Это не из музея, это копия. Я сам сделал. Он почти как настоящий. Бери. — Он даже покраснел от смущения.

— Саша, ты спас мне жизнь да еще делаешь такой подарок! — Я был растроган.

— Подумаешь! Я же говорил тебе, что недурно фехтую. Бери, бери. Может, он когда-нибудь взорвется у тебя в руках.





Подошел поезд. Оля протянула мне узкую ладонь. Я поднес ее к губам и поцеловал. Саша хихикнул:

— Барон, рыдая, вышел…

Я обнял его и вскочил на подножку. Поезд вот-вот должен был тронуться. И тут появился Яков: шарф в кармане распахнутого пальто, шляпа сидит боком — торопился.

— Помахать тебе приехал, — пояснил он. — Успел все-таки. Я прямо с оперативки. Работу нашу разбирали. В общем, похвалили нас, вернее — тебя, как общественника, за активность. На работу будут сообщать, а Сашку, наверное, ценным подарком отметят. Вот так. Зато шишки все мне. Краснел да мекал на разборе дела. Он, говорит прокурор про тебя, у вас, товарищ Щитцов, из-под контроля вышел, слишком самостоятельно работал. Вот и пойми. Ну ладно, я не в обиде. Давай езжай. В Москве уж небось на платформе оркестр строится, пионеры томятся. Езжай.

Поезд послушно тронулся. Яков шел рядом с вагоном и махал шляпой. То ли со мной прощался, то ли жарко ему было.

— Шарф подбери, — крикнул я. — Наступишь и упадешь. Будет смешно!

Яков как-то застенчиво улыбнулся и остановился, засовывая конец шарфа поглубже в карман. К нему подошли Саша с Олей. Они смотрели вслед поезду, а потом вместе пошли в город.

Я сунул руку в карман, чтобы достать сигареты, и нащупал что-то мягкое. Это была черная перчатка на левую руку. Внутри ее зашуршала бумажка. "Помни Дубровники до смерти", — было написано на ней черным карандашом, а внизу нарисован твердой рукой улыбающийся череп в ковбойской шляпе со скрещенными костями под челюстью. Я улыбнулся, но мне стало грустно.

Я долго стоял в тамбуре, курил и смотрел в окно. И долго видел Дубровники — голые ветки деревьев, дымок над крышами, старинная церковь. Ни время, ни люди не смогли остановить стремительный бег ее куполов в синее небо. Они волнами взлетали над городом и были похожи издали, среди высоких деревьев на тяжело поднимающийся клин больших белых птиц…

Первое дело

Видно, тому, кто первым назвал этот край Синеречьем, довелось редкое счастье увидеть его с высоты птичьего полета. Старики уверяют, что так оно и было: в давние годы поднялся над глухим раздольем простой деревенский кузнец Савелий. Долгой слепой зимой, нетерпеливо меняя в затейливом светце лучину за лучиной, ладил он большие крылья из "воронова пера", а по весне, в самый разлив, велел мужикам вкатить на горку, которую с той поры и зовут Савельевкой, пустую телегу с подвязанными оглоблями. С затаенным вздохом перекрестивши чумазый лоб, положил кузнец на тележные борта доску, стал на нее в рост, сложив по бокам руки, плотно вдетые в черные мягкие крылья, свистнул заливисто — и помчалась телега, гремя и подпрыгивая, давя тяжелым колесом первую траву, прямо к крутому обрыву, каким кончается над затопленным лугом ровный скат горы.

Ахнули мужики, обомлели. И которые покрепче, которые не прижмурили глаза в великом испуге, те видели: грянула телега на мокрый луг, взлетела обломками вместе с солнечными брызгами к самому небу. И в последний миг простой русский кузнец широко, рывком разбросил руки-крылья, блеснувшие серебром в весеннем свете, взмыл, поднятый неведомой упругой силой, и закружил по-над черным лесом. А мужики стояли, заслонясь от солнца корявыми ладонями, и молча смотрели, как носится над ними черная бесшумная тень, забирая все выше и выше.

Долго бы в тот день летал Савелий, да какой-то дремучий охотник, выходя из лесу и увидав над собой невиданную птицу, сильно испугавшись, сбил его каленой стрелой. Взмахивая торопливо одним крылом, кувыркаясь, с треском врезался Савелий в верхушку черной ели, откуда бережно, с великим трудом сняли его мужики. Вылезая из помятых крыльев, кузнец, округлив глаза и морща губы, шептал: "Реки, братцы, кругом нас — синие-синие. Все вокруг синевой разлилось. А в самую даль гляну — реки с небушком сливаются, — в один — лазоревый — цвет идут".

Ошалевший охотник, повинившись, забрал Савелия в свою избу и усердно отпаивал горячей медовухой. Оправившись, кузнец поверил в силу своих крыльев и много раз еще поднимался к небу. Да, видать, живя у охотника, пристрастился к вину и уж без доброй чарки крыльев своих не надевал и как-то в сумерках налетел на колокольню. "Господь покарал", — вслед за попом твердили мужики, а кто посмелее ворчал: "Вино кузнеца сгубило. Не иначе". Оно и верно — народ в Синеречье хоть и не простой — головы светлые, руки умелые, но и гулять не дурак: вся деревня завьется — не остановишь. Многим, многим синереченцам вино крылья подрезало. Старики говорят: испокон веку так велось…

Савелия схоронили, крылья его, чтоб ребятишкам соблазна не было, сожгли, выпили за упокой "светлой души" и часто потом вспоминали: "Реки-то, братцы, кругом нас — синие-синие…"

Андрею снилось детство. Будто спит он на сеновале, будто бьют сквозь дырявую крышу косые лучи утреннего солнца и вот-вот захлопает крыльями задиристый горластый петух, заорет негодующе и клюнет Андрея в голую пятку, чтоб не залеживался. Но вместо этого петух, кося злым умным глазом, подскочил к старому самовару, торопливо застучал твердым клювом в его гулкий дырявый бок и заполошным голосом колхозного пастуха Силантьева, стал быстро приговаривать: "Андрей Сергеевич! Сергеич! Вставай, беда на дворе!"

Андрей открыл глаза, повернул голову к чуть светлевшему окошку, за которым прыгало бледное лицо и метался тревожный крик.

Полгода назад он соскочил бы с кровати, прошлепал босыми ногами по холодным половицам к окну, распахнул бы его и, ежась от утренней свежести, позевывая, спросил недовольно: "Ну чего суетишься чуть свет?" Полгода назад, пожалуй, и в голову никому бы не ударило бежать к нему на исходе ночи со своей бедой. А сейчас участковому инспектору[2] Андрею Ратникову нужно мигом, будто и не снимал ее на ночь, надеть форму, застегнуться на все пуговицы, вбить ноги в сапоги и повесить на плечи новенькие, не обмятые еще ремни с планшеткой и тяжелым пистолетом. Можно не подходить к окну, не спрашивать, что случилось, а нужно сдвинуть чуть набок фуражку и идти за позвавшим его человеком, заперев за собой дверь, потому что — уже ясно — домой он вернется не скоро.

2

Должность указана в прежнем наименовании. В настоящее время оперуполномоченный.