Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 79

Задание редакции не казалось мне сложным, но я не хотел терять времени и по свежим следам набросал план очерка, за основу которого взял рассказ Староверцева.

Мне хорошо работалось под шелест дождя в листве кладбищенских лип. Я перебрался в кресло, закурил и не заметил, как задремал.

Разбудил меня резкий стук: порыв ветра ударил рамой и смахнул со стола бумаги. Я собрал их и подошел закрыть окно. В темноте мокро блестели гранитные надгробия, кособочились ветхие деревянные кресты и глухо, тревожно шумели высокие старые липы. Свет от окна падал на кирпичную полуразвалившуюся ограду, и моя тень, казалось, пытается перелезть через нее и спрыгнуть на ту сторону, к холодным могилам, между которыми, наверное, бродят неприкаянными тенями мокрые от дождя привидения.

Вторник

Когда я плотно закрыл окно, где-то в глубине кладбища завыла собака.

Вы, теперь на верху вашего блаженства… но берегитесь и помните, что враг ваш не дремлет…

— Году, кажется, в 1828-м в Динабургскую крепость был переведен из Свеаборга заключенный туда по причастности к декабрьскому восстанию некий "штап-ротмистр гусарскаво полка княсь Сергей Абаленской" — так он подписывал свои письма.

Его камера случилась рядом с той, где томился Вильгельм Кюхельбекер. Они подружились, насколько это было возможно через толстую холодную стену. Оболенский со свойственным юности легкомыслием легко переносил унижение и часто, напевая озорные гусарские песни, писал угольком Вильгельму письма, в которых утешал товарища по несчастью и поносил царя и его жандармов.

По пути в ссылку Оболенский, выхватив у дремавшего в коляске урядника саблю, ранил его в бок. Князя привезли в Орел и при обыске нашли письмо Кюхельбекера к Грибоедову. Оболенский отказался говорить что-либо о письме, что усугубило его вину. По воле государя императора его лишили дворянского и княжеского достоинства, и вместо действующей армии он попал в Сибирь, на вечное поселение.

Но друзья князя — а их в России было немало — не оставили его, они добились облегчения участи ссыльного. Оболенского отправили в Дубровники, под надзор дальнего родственника, графа Шуваева — человека, известного своей хитростью и жестокой натурой.

Князя поселили во флигеле, в угловых комнатах. Долгое время считалось, что граф отечески утешил молодого ссыльного и принял в нем участие. Но, видимо, это было не совсем так. Одному из друзей князь писал, что опасается за свою жизнь и принужден запираться на ночь.

Однажды ночью кому-то из слуг послышался шум в спальне Оболенского: тяжелые шаги, вскрик и стуки, а утром князь долго не вставал. К нему стали стучать — он не отвечал. Заподозрили неладное и сломали дверь…

Комната была пуста. Обыскали все и ничего не нашли.

На сделанные вопросы граф отвечал пожатием плеч и гримасою, что ничего не знает и не хочет знать. Молодая графиня плакала и долго была больна…

— Спасибо за интересный рассказ, Афанасий Иванович. Я думал, Оля просто шутила, говоря об исчезновении Оболенского.

Честно говоря, мне и теперь эта история казалась маловероятной, но я благоразумно промолчал.

— Нет, что вы! Мы располагаем документальными подтверждениями. Если вас это заинтересовало, Саша может рассказать подробнее. — Староверцев наклонил подсвечник и раскурил трубку.

— Ну хорошо, — согласился я. — Оболенский исчез, возможно, был убит. Но почему? Меня, скажем, как бывшего работника милиции в первую очередь заинтересовали бы мотивы преступления. Если оно только в самом деле было совершено.

— Было, было! И тому есть свои причины: молодая графиня, тронутая положением несчастного ссыльного, полюбила его. Граф, возможно, догадывался и ревновал, но не хотел требовать удовлетворения — он был стар и неловок, и рассчитывать на благоприятный исход поединка ему не приходилось. Да к тому же, что весьма важно, его соперник был уже не дворянин. И вполне вероятно, что граф, наделенный низким характером, нашел способ навсегда избавиться от ненавистного ему и опасного для самодержавия молодого человека, не подвергая себя риску…

Мы работали в низком и тесном от множества вещей подвале, где временно размещался запасник музея. По неровным стенам и крутым сводам двигались наши ломаные тени.

— Жизнь и смерть Оболенского в высшей степени поучительны, задумчиво продолжал Староверцев. — Его причастие к декабристскому восстанию, в общем-то, символично. И только после знакомства с Кюхельбекером, а потом в ссылке, наблюдая всю низость реакции, Оболенский активно связывается с передовой молодежью, ищет путей быть полезным России. Мы думаем выделить для него целый зал. Кое-что для этой экспозиции у нас уже есть: его письма… Что вам, Волков?





На верхней ступеньке полукруглой лестницы, пригнувшись, стоял высокий человек с длинными, похожими на усы бровями, одетый в ватник и кирзовые сапоги с отогнутыми голенищами. Он ответил не сразу, словно раздумывал, стоим ли мы того, и голос его, скрипучий, похожий на хруст песка под колесами телеги, резко прозвучал под гулкими сводами подвала:

— Мрамор привез, Афанасий Иванович. Куда его складывать?

"Будто ворон прокаркал", — подумал я.

— Саша, — попросил Староверцев, — посмотри, пожалуйста, дружок.

Саша отложил длинную шпагу, которую, не морщась, чистил какой-то вонючей пастой, и длинными прыжками взбежал по ступеням.

— Это наш шофер, — пояснил Афанасий Иванович и повертел в воздухе пальцами. — Странный человек.

— Еще бы! — строго заступилась Оля (фактически она работала в гостинице, но все свободное время проводила в музее). — Его ведь немцы чуть не повесили. Поэтому у него и голос такой, и шея не поворачивается.

Как я успел заметить, Староверцев, несмотря на авторитет и преклонные годы, находился под сильным влиянием Саши и Оли. Подозреваю, что и его юношеское увлечение легендой об исчезновении Оболенского возникло не само собой. Эти напористые ребята, пользуясь его любовью, делали с ним что хотели.

— Да, да, — охотно согласился он и сейчас. — Он очень помогает нам, являясь, так сказать, внештатным консультантом по трофейному оружию, потому что специальной литературой мы пока не обеспечены в нужном количестве.

— Он что, партизанил?

— Даже награжден, — кивнул Староверцов. — Правда, уже после войны, много лет спустя: он ведь по заданию партизанского штаба в полиции служил, у немцев. Гестаповцы его разоблачили, и он чудом остался жив.

Со скрипом приоткрылась дверь, Саша просунул голову и поманил меня:

— Там тебя Андрюша обыскался.

Я поднялся за ним в залы. В отгороженной мешковиной комнате, где оформлялась экспозиция о войне, мне послышались шаги. Я прошел туда и задержался у большого стенда. Мое внимание привлекла сильно увеличенная фотография, помещенная в самом центре. На ней была заснята казнь двух подпольщиков или партизан. Связанные, с петлями на шее, они стояли в кузове грузовика с откинутыми бортами под грубо сколоченной виселицей. Рядом с ними, подняв руку в перчатке, немецкий офицер читал, видимо, громко, напрягаясь, по большой бумаге. Кругом стояли люди, их лиц нельзя было разобрать: они сливались в молчаливый, выразительный фон. Человек в черной шинели полицейского, с повязкой на рукаве и винтовкой за спиной, картинно отставив руку, натягивал веревку и, повернув голову, улыбался в объектив. Все на снимке было как-то обыденно и потому особенно страшно.

— Только что прикрепили. Ты, можно сказать, первый оценил. Впечатляет?

Я молча кивнул.

— Сашок, — проскрипел бесшумно подошедший Волков, — мне одному его весь день таскать. Скажи Самохину, ладно?

— Хорошо, сейчас.

— Складная машинка. — Волков снял со стенда немецкий автомат, и тот удивительно ловко лег в его короткие сильные лапы.

Он вынул магазин, посмотрел внутрь, легким ударом ладони поставил его на место и вскинул автомат.