Страница 4 из 80
Длинный рыжий Киркальди и стройный Вульмер шли к «мокрой» шахте. Смеялись и лопотали что-то по-своему.
Старик Пахом у телеги провожал их взглядом.
— Ишь аглицкие черти. Жадные! Господа, а каку рань встают. Золото караулют.
В «мокрой» шахте всегда по пояс стояла вода. Студеная, подземная. Выкачивали все время. А она все прибывала. Работали в кожаной одежде, но стыли. Смена была частая, вылезали мокрые, продрогшие. Отряхивались, как выкупанные собаки. Грелись на солнышке. Другие стояли в воде. Долбили упорную стену. Потом менялись. Ныли кости. Утром возвращались опять. Хорошо платили за эту шахту. Богатая жила в ней шла.
Завидев англичан, Егор ворчал:
— Прутся, лешаки… Своей земли мало. В чужу приехали наживать!
А старшой заступался:
— Ну-ну, богова дубина! Свое дело знай.
Егор огрызался:
— Знам не менее твово, подлизун хозяйский.
А сам настораживался. Угодливо улыбался. Сдавать стал. Кабы не выгнали. Киркальди, подходя, кричал:
— Я лезть буду. Кому со мной начинать должно?
От спусков в другие шахты доносились брань и разговоры. Целый день кипела работа под землей и на земле. Только когда гудок кричал о перерыве на обед, просыпался хозяйский дом. Но до ночи казался безлюдным. Большой и нарядный, лучше конторы, он стоял особняком. Окнами глядел на степь и холмы, еще не взрытые. Отвернулся от картины труда.
Два года назад оттуда выходил ежедневно хозяин. Закрывал чистую барскую одежду рабочей и смотрел. Горел хищный огонек в глазах. До всего сам доходил. Лазал в «мокрую». Зверем глядел на всех. Золото съело жалость. Осматривал рабочих, когда из шахты выходили. Самородки спрятанные находил. Тогда бил сам. Жестоко и долго. Откуда сила бралась в барских руках. Больше попадались киргизы. Прятали в штанах и думали, как дети, — не найдет. Цеплялись за свое добро. В «мокрой» и смерть уцепилась за него… Еще не скосила, но дышит близко. Второй год гниют легкие. Лечился за границей, лечился у русских докторов. Когда отпускало, лез опять в шахты. Теперь не встает. Оттого и безлюдным кажется дом.
Анна проснулась давно, но вставать не хочется. Во сие бывает хорошо. Прижалась к подушке и ждет. Ветерок шевельнул кружево занавесок. И замер. Испугался могильной тишины.
— Сейчас закашляет, ненавистный!.. Как долго борется со смертью… Эх, была бы посмелей, убежала бы…
А кашель точно подстерег мечту. Начался упорный, надрывный. Кажется, стену пробьет. Там сиделка двинула стулом, что-то говорит. А он все кашляет. Кончил. Теперь упал на подушки, весь синий. А сиделка смотрит — в кружке кровь и гной.
«Ах, начался день!»
В стену стучат. Зовет. Вцепилась пальцами в волосы, бьется от беззвучного плача. Опять стучат!..
Накинула дорогой капот, пригладила волосы. Постучала в стену.
— Иду!
В столовой часы тиканьем подчеркивают тишину. Позвонила.
— Настя, молоко барину.
Настя кивнула кружевной наколкой и понеслась через коридор в кухню. Там старая Митревна в одиночестве пила кофе.
— Молоко давай скорей. Проснулся!
— Поспеешь. Не помер еще?
— Нет. Однако нонче помрет. Сиделка сказывала: обиратся. Ну-ка я хлебну кофейку-то.
Проворно присела и налила чашку. Митревна неторопливо встала, перекрестилась на образ и двинулась к плите.
— Сам-от сдохнет, а она куда пойдет?
Настя фыркнула.
— Другого найдет. С одним без закону жила, ишшо пристроится. Таковска!
— Капиталы-то, однако, все ухайдакал. Ей не оставит. В конторе сказывали, англичане купили прииск-то. Без малого мильен дают… А только-только рассчитаться за машины да с рабочими. Вам, говорят, холуям, и то поди заплатить нечем будет.
— Ну, Митревна, нам хватит. Да и без хозяев не будем. Звони, звони… Не сдохнешь, дождешься…
Звонок трещал, в ушах звенело.
— Бери поднос-от. Готово.
— А наша-то боится приисковых. Никуда не выходит!
— Эдаки-то, однако, из нашего брата каки выдут — хуже чураются. Знат, блудня, как от нашей жизни сердце-то кипит.
Из коридора Анна закричала:
— Настя!
— Иду!
— Что же вы, Настя? Знаете, как раздражается барин.
— Ну, у меня не десять рук. Дали бы расчет — богу бы свечку запалила. У благородных барынь служила — угождала. Пустите-ка с дороги!
Затряслись губы от обиды. Остановилась в коридоре. Дух перевести.
Грубит ей Настя. В одну бессонную ночь жизнь ей свою рассказала. Теперь насмехается. Кто выпил душу у холопов? А сама знает — кто. Поэтому и терпит.
Опять воет проклятая фабрика. Обед кончился. Вздрогнула и сжалась.
В душе боязнь. Живут там за конторой, в земляных казармах. Боится их Анна. Когда проходила с мужем нарядная, чистая, те женщины глазами провожали. Не забыла их глаз! На женщин не похожи. Грязные, по-звериному грубые. Эти «в люди не вышли»…
Не заметила, как прошла в столовую и остановилась.
— Вас барин требуют.
— Иду Настя.
У дверей уже встречает злой, сверлящий взгляд. Подошла, наклонилась поцеловать. Отстранил рукой. Рука упала на одеяло. Задышал чаще. Уж двигаться не может.
Где затаилась у него жизнь? В глазах, верно. Жгут и одни говорят.
Спросила:
— Ну, как ты себя чувствуешь сегодня?
Хрипит шепотом. Уж горло поражено.
— Лучше. Не надейся, встану.
Метнулись к нему молящие огромные глаза. Какая-то прозрачная она стала. И робкая. Пронизала душу жалость.
— Я пошутил. Хорошо спала?
— Да, но беспокоилась за тебя. Марья Алексеевна, вы теперь отдохните. Я буду здесь.
Пожилая спокойная женщина в белом отозвалась от столика с лекарствами:
— Уж после доктора. Сейчас придет.
Опять хрипит:
— Уйдите пока. С женой поговорю.
Не спеша, мягко ступая, вышла.
«Пойдет на кухню судачить. Как все они ненавидят меня!» — заныло опять у Анны.
— К вечеру все привезли?
— Да. Но я боюсь, милый… тебе вредны эти сборища. Кричат, шумят.
— Ты глупа, как корова.
Болезнь сняла весь внешний лоск. Обнажила пустоту его. Только на прииске узнала, что скрывал он.
— Я не могу не устраивать приемов, пока не закреплена продажа прииска. О моем крахе уже говорят. Понимаешь ты, бестолочь, тратами я заставлю молчать кредиторов.
— Но ведь синдикат уже решил… Покупают. Только пустые формальности.
Сказала и испугалась. Так дико блеснули у него глаза. Но смягчился опять:
— Не решили. Кварц исследуют. Золото эти два года не шло.
Обожгло воспоминание. Задвигался на постели, закашлял.
Поставила поспешно кружку.
«Как картежник, живет азартом. Боится, что последняя карта будет бита. Неужели думает выжить?»
На прииске узнала настоящего Георгия. Под спокойной, холодной внешностью таил постоянный азарт. Жажду выигрыша.
Власти золота. Себя не щадил. Всю жизнь одна цель: настоящее богатство. Когда не считают.
Откашлялся, отдохнул и опять хрипит:
— Не может быть, чтоб я не выздоровел. Один не выдержал, нужен синдикат. Я войду в него. Человек всегда добивается, чего хочет.
А противная, липкая испарина уже пропитала белье.
Сморила усталость: закрыл глаза.
«Не умер? Нет. Дышит».
Жалко вдруг его стало.
Вот человеческая жизнь. Упал у цели. И обнажилась страшная, конечная пустота. А он уже очнулся.
— На прииске не была?
Виновато поникла головой.
— Боюсь.
— Глупо! Там охрана! Все они в моей власти. Преступники, беспаспортные! Да и где скроются в степи.
— Нет, я не бунта боюсь. А так.
— Что так? Говори.
— Разве может человек терпеть? Золото в руках держат, а живут… Ты знаешь, как живут… Я взглядов их боюсь.
Замолкла, повела глазами по комнате.
Захрипел раздраженно, со свистом:
— Каждый имеет то, что заслужил. Они рабы от рождения. Молчат, значит, могут терпеть… Дай воды, и будет. Всегда расстроишь меня.
Пришел доктор. У двери долго протирал очки. Потом тер одну о другую ладони. Когда наклонялся с Анной над лекарствами, услышала запах водки. Сегодня молчалив и сдержан. А бывает груб. И его боится Анна. И часто жалеет. Из ссыльных, женат на грубой кержачке. Несчастлив в семье. Посидел минут десять и ушел. За ним выйти Анна не смела. Догадается Георгий, будет пытать. Но знала: доктор в ее комнате оставит записочку. Так условились. Больной дремал, просыпался, кашлял, ел, давясь, через силу, чуть не каждые два часа. Говорила, помогала, а мысли плели свою сеть: