Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 84 из 86



— Продаешь, жлоб, — скрежетнул, засыпая, Хрущ.

Шатало, колыбелило катерок крепнущим прибоем.

…На спардеке «Качи» светил на палубу единственный огонек из рубки радиста. Время шло к одиннадцати… Радист вздрогнул, увидев в иллюминаторе чуждое, защемленное добела лицо.

— Уходите, некогда, я с Парижем говорю! — закричал он, отступая. Руки его дрожали. Впрочем, узнав вахтенного, тут же стащил наушники, сам заторопился, полез головой вдогонку — в черную дыру.

— Эй, браток, погоди… Что еще за калединцев слышно?

— А ничего…

— А офицера где?

— Та у Скрябина наверху, в карты играют…

У натралбрига, в наглухо задраенной рубке, сидели с вечера за преферансом — сам Скрябин, Бирилев, корабельный инженер — тоже из золотопогонных лейтенантов, и из нижних допустили в свою компанию самого почтенного: Анцыферова. К ночи, однако, без спроса, без приглашения привалили остальные — Блябликов, Иван Иваныч, безыменные с тральщиков. Да и в голову не приходило никому спрашиваться: было что‑то в ночи сбивающее этих людей в одну боязливую кучу, толкающее их поближе друг к другу, помимо разницы в чинах и заслугах.

Кают — компанейские сидели, не расстегивая шинелей, как в караулке, неотрывно и чадно куря. Беседа плелась пустопорожняя, неправдоподобная: о чем угодно, только до самого главного, до сегодняшней ночи ни словом не дотрагивались, как до болячки. Особенно Блябликов ратовал — чуть что, пугливо вцеплялся в разговор, переводил на другое. Говорили о политике: что вот заключили мы с немцами мир, а вчера или позавчера опять подали всем радио, что Германия объявила нам войну; что турки напали на Эрекли и вырезали тамошних наших матросов («хорошую науку дали товарищам, — не на Каледина, а вон куда надо смотреть!»); что в море, говорят, опять вышел «Гебен»… Что же теперь, сызнова вооружаться, чинить тралы? Да какие же мы, с позволения сказать, вояки!

Ералашный Иван Иваныч не вытерпел:

— Война, а они вон чего делают; давеча телеграфисты секретничали, радио еще одно получено: арестовать всех офицеров — дезертиров и которые неблагонадежны. Это как же понять, господа, кого же они будут теперь арестовывать?

Блябликов наскакивал с плачущим лицом:

— Наше какое дело, наше какое дело, Иван Иваныч? Нас это совсем не касается, что вы в самом деле…

Вмешался лихой, вкрадчиво — загадочный дисканток Анцыферова:

— А еще про одно радио они не говорили?

Все насторожились:

— А что?

— Да так… подозрение одно есть. С чего они, как волки, вкось смотрят? И шумок уж идет…

— Да уж говорите сразу, без канители!

Блябликова заранее недужило, бучило всего, как на дрожжах.

— Факт, господа, что они скрывают про английскую эскадру… Удивляюсь, почему Владимир Николаевич как начальник не примет мер. Сто пятьдесят вымпелов, первоклассных, господа! Например, может быть, Дарданеллы уже прорваны, а мы сидим, не знаем…

Кают — компанейские разочарованно пели:

— О — о…

— Слыхали, слыхали…

— Который месяц прорывают. Тут и хода до Севастополя десять — двенадцать часов.

— Колчак бы в таком случае время терять не стал.

Анцыферов выпрямился всем своим старым костяком — ярый, карающий.

— А всемогущий… забыли, господа? В помыслах у нас — мрак, житейские дрязги… А он видит, все с высоты видит. Что же делается на земле, ужаснитесь разумом, господа, что делается? Неужели не вступится, не отведет господь?

Зябкое пробежало по каюте. Иван Иваныч скосился на карту военных действий, закрывавшую полстены.

— А шут ее поймет… Можбыть, вправду?

И многие суеверно повели туда же глазами. Цветники флажков, сердцеобразный, волнисто — полосатый контур Черного моря… А может быть, вправду — уже недалеко за ночью, за зыбями подходит цветное зарево — праздничными огнями из‑за горизонта сигналят победители!.. В угарном куреве смутнели развешанные по стене декадентские этюдики, резные матросские сувенирчики, стопочки нот в тщательных шагреневых папочках. Немощная, никчемная Володина суть… При взгляде на нее еще жесточе явствовало, какая — еще пока неслышно — метет кругом чугунная, все подгибающая под себя буря!.. Голоса стали глухие, рычащие, пересохлые… В двенадцатом часу, когда нечаянно пресекся разговор, Скрябин вспомнил:



— Да, господа, был у нас сегодня Лобович с «Трувора» с докладом. Рассказывал, как они усмирять ходили Евпаторию. Там ведь недавно большевиков порубили… Ну, вот, он и нагляделся. Знаете, входит — и головой прямо вот на этот стол… как женщина.

Кают — компанейские шинели враз подались назад, в полутьму, слабо остерегаясь. Володя мимо них глядел бесчувственными слезными глазами.

— Главных, которых поймали, в очередь поставили к топке. Лобович говорит: крика я не мог вынести. Сошел вниз, рассуждаю перед ребятами: ведь колосники мне костями засорите, машина станет!

Блябликов умоляюще приставал, прижав ладошки к груди:

— Владимир Николаевич, ну не надо! Не надо лучше…

Даже Ивана Иваныча проморозило, приподняло, затараторил всякую несуразицу, нарочно Скрябина путал:

— Да, да, как же… всякие бывают дела! Всякие! Да, да! Они вон тоже говорят, матросы: не офицеров, говорят, а нашего брата поведут в эту ночь… На нас, говорят, тоже черные списки составлены, мы знаем.

— Списки?

Анцыферов изумленно, даже оскорбленно вскинулся на говорившего:

— Какие же это на них списки? Да если что… их безо всяких списков, подряд…

Карты ронял из трясущихся пальцев, подбирал и ронял опять. Дряблое личико пятнилось розовыми пламенами.

— Подряд… каждого сукиного сына подряд! А поджигателей и командиров, молокососов… самих… самих… в топку головой, сукиных…

— Шшш…

Ледяной голос Бирилева снисходительно — усмешливо поправлял:

— Зачем же подряд, капитан? Наши деды умнее делали: каждого десятого на рею.

Что‑то с узды сорвалось… иль сразу во все головы шибануло угорелой сладкой волной.

— Для острастки, верно… на рею, лучше нет!

— Я висельников боюсь… по мне бы — всех на баржу, запевал, да в море спокойненько.

— Забыли, как в шестом году собственное дерьмо ели.

— А — а!.. Шестой‑то бы год сейчас… в шестом‑то году — у!..

— Господа, — вступился бледный Володя, — я бы просил, господа… Я вас бы просил в моем присутствии…

Анцыферов, забывшись совсем, в исступлении рушился на Скрябина:

— И вам, и вам, господин старший лейтенант, извините старика, добрый совет. Помните, Владимир Николаевич, любимчиков тоже по головке не погладят…

Сразу свернулась неловкая, разгоряченная тишина. Только Блябликов крутился посреди каюты, зажав ладонями щеки.

— Владимир Николаевич, — причитал он жалобно, — я болен, Владимир Николаевич, я пойду в каюту, лягу: пожалуйста, господа, если меня кто будет спрашивать, скажите— я тяжело болен… я не могу, я завтра, Владимир Николаевич, разрешите, в госпиталь лягу.

И по — слепому, не попадая куда надо, ткнулся в дверь. Холодное дуновение, долетевшее из черного погреба, снаружи, отрезвило всех. Иван Иваныч брякнулся на стул.

— До чего народ стал слабохарактерный, просто позор!

Скрябин мягкосердечно торопился овладеть разговором:

— Я, господа, Лобовичу сказал: если вам, Илья Андреич, тяжело, вы переводитесь опять на «Качу», ваша вакансия старшего офицера свободна, отдохните у нас.

Но… странный он все‑таки человек: подымает голову ц таким тоненьким — тоненьким голоском: «Нет уж, говорит, я с ними останусь…»

Володя, озираясь, тревожно смолк. Да никто уже его и не слушал. За стенами каюты пронесся железный трубный рев. То был не ветер. Звук поднимался откуда‑то из водяных недр, врывался в слух хриплым неостановимым сигналом несчастья. Не было сомненья, ревел неурочный портовой гудок… «Вот оно, ого!» — крикнул Иван Иваныч, медленно поднимаясь со стула. Анцыферов присмирело крестился. Другие одеревенело глядели на иллюминатор, ожидая, что вот — вот выяснится какая‑то ошибка, все стихнет, оборвется. Но завывание не обрывалось: наоборот — росло, жесточало, к нему присоединялись далекие сирены и пароходные истерические гудки, — все это, разметав недавнюю тишину, вздувалось бесноватой рекой воплей и визгов; било в набат над полночным спящим городом, над рейдом. И чей‑то одинокий истошный крик, крик о помощи, рыднул внизу.