Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 77 из 86

п

Хрущ неугомонно понукал к действию:

— Судовой комитет надо выбрать. Порядок направить, продукты выписывать.

— Выберем, все будет. Время много.

Однако тут же, валяясь по койкам, и выбрали. Каян- дина председателем, Кузубова — секретарем, Ваську Чернышева — членом. Из конторы порта судовой комитет выписал первым делом провианта на месяц: на двадцать пять человек, якобы проживающих на «Чайке», коровьего масла в бидонах, солонины, сахару. Хрущ и Опанасенко выгодно загнали все это добро на балочке, деньги матросы поделили между собой.

Васька, подсчитывая свои бумажки, мешковато мял их в руках, словно стесняясь брать совсем.

— Ребяты… Всеждаки народное достояние ведь…

Каяндин, прохлаждаясь по обыкновению на койке, фыркал:

— Положили мы… на народное достояние!

Вообще баталер вел себя барином, никогда ничего не делал, кроме ничтожной канцелярской работы. Больше сидел, курил, поматывая ногой на ноге.

И во время первой лекции позевывал, сначала укрыто, за Васькиной спиной, потом уже не стесняясь и не стирая с лица гнусновато — загадочной какой‑то ухмылки, словно не верил ни одному слову из того, что говорил Шелехов. Зато остальные сидели выпрямленно, истово, как иконы, так истово, что и не понял Шелехов, уразумели они что‑нибудь из его первой беседы или нет. Рассказал им про славян и древнюю Русь, дошел до Ивана Грозного.

Матросы после лекции вежливо поблагодарили, но тут же, как‑то сразу, в минуту сгинули с суденышка, словно ветром их смахнуло.

В город уходили почти каждый вечер, оставляя, однако, с Шелеховым или Ваську, или Опанасенко посменно: наверно, из сочувствия придумали это между собой… Возвращались поздно.

Из отрывочных матросских разговоров угадывалось, что опять суровеет и мрачнеет воздух над Севастополем… Правда, матросы балагурили, приправляя свои рассказы зубоскальными примечаниями, но нельзя было не почувствовать их раздумчивости и неспокойства.

Крепчали слухи о белогвардейских замыслах кругом Севастополя. В Симферополе, центре татарского края, зрели и копились направляющие силы, стремящиеся сбросить с Крыма ненавистную им советскую опеку и образовать самостоятельное государство, едва ли не ханство.

Выдвигался, гремел, диктаторствовал над всеми национальными организациями некий Сейдамет.

В Крым стягивались с фронта татарские части; в Евпатории, Симферополе, Ялте и Феодосии организовались подпольно сильные офицерские отряды (говорили, что по калединской указке) и вооружали население против Советов и большевистского флота. В самом Севастополе и кругом него, был слух, лазило много переодетых шпионов.

Шептуны на уличных летучих митингах усугубляли мрачное настроение моряков, припоминая пророчество полковника Грубера: «А вы все в мешке… в мешке… в мешке…», указывали даже точное время, когда должны были разразиться неслыханные события: в полночь на двенадцатое января. О полночи этой говорили все чаще, все прихмуреннее и в городе и в кают — компании; дошла эта полночь и до «Чайки»… И неизвестно, кому она больше грозила: матросам ли, ожидавшим, что в эту ночь рванется на Севастополь осатанелая офицерня, чтобы предать их всех поголовному истреблению, или офицерам, которые были убеждены, что в случае чего матросы, прежде чем самим погибнуть, вырежут их в отместку всех до одного.

По видимости же на «Чайке» продолжалось безмятежное, привольное житье. Вот — вечер. Побалтывается катерок на небольшом прибое, как колыбель, в тесном кубрике шипит горячий пар, банно мерцает лампочка, матросы, расстегнувшись до голого, дармоедно валяются, засыпая и опять просыпаясь. Разлеживались так до томи, до одурения.



. — Васька, ступай попить принеси! — вяло озоровал Каяндин.

— Вон в углу ведро, пей.

— А ты подай.

— У нищих лакеев нет.

Каяндин чертыхался, расслабленно, со стоном кидал ноги в разные стороны, через голову стягивая с себя ду- хотную фланельку, — мочи не было от жары.

— Ва — аська — а… — бормотал он, в который‑то раз засыпая.

Однажды вечером случилось так, что с «Чайки» ушли все, оставив флаг — офицера одного. За «Оксидюсом» захо дило солнце, ложились по рейду чудовищные тени кораблей. «Чайка» покачивалась, вся озаренная преувеличенным и больным пожаром. Почему‑то внезапная пустота, ее полная открытость и эта кидающаяся в глаза яркость почувствовались опасными и угнетающими. Невольно потянуло укрыться куда‑нибудь незаметно.

Но канцелярская каюта слишком вылезла вперед, напоказ. Глубокая и узкая яма кубрика казалась мышеловкой…

Шелеховым вдруг овладел противный, знакомый по витязевским ночам трепет. Отдельные расправы не прекращались, вспыхивали то там, то сям… То крутилась мелкая и лютая зыбь, оставшаяся от громоносного шквала; какие‑то неуемные, полурехнувшиеся одиночки рыскали в потемках… Разве не могли они выследить офицера, забрести и на «Чайку»?

Его внимание привлек край кормы, огражденный низеньким фальшбортом. За этим краем начиналась глубокая вода, казавшаяся еще более глубокой от тени и бликов, бросаемых на нее отвесной стеной «Оксидюса». Этот край что‑то подсказывал… На случай, если придут, можно потихоньку спуститься за него, повиснуть над водой, держась снизу руками за борт: там человека никто бы не увидел. Можно провисеть так полчаса, потом отдохнуть на воде… Правда, холодновато купаться в декабре, но ведь если вопрос пойдет о жизни, об этом не приходится рассуждать.

Вот сумеет ли он подтянуться?

Над головой висела рейка игрушечной чайкинской мачты. Шелехов порывисто уцепился за нее обеими руками и напыжился, силясь подтянуть свое тело. Но тяжелые матросские сапоги никак не отрывались от палубы, словно то не его были ноги. В груди сперлось, лицо удушливо и горячо напружилось от прилива крови… Еще раз со злобой повторил усилие. Пальцы оборвались, и туловище, чужое, бессочное, рухнуло на подломившиеся колени.

Не поднимаясь, Шелехов как будто в первый раз присматривался к себе со стороны — не то изумленно, не то с омерзением.

…Барахло в бушлате, с немощно раскинутыми по палубе ногами, беззащитно ожидающее пинка. Разве это он?

Вся убогая скорченность его существования, все трепетные сидения в подвальной глубине кают, липкое прислушивание к каждому стуку по ночам, собачье — ласковое заискивание перед матросами — все кричало теперь, бесстыдно, вслух объявлялось из скрюченной этой, жалкой спины. Он чувствовал даже особый запах, который испаряла его жизнь, подобный той тухлой душноте, какую вдыхает человек, съежившийся надолго с головой под одеялом.

Когда это началось?

Должно быть, с тех пор, как матросы стали отходить на иную, отвергнутую им развилину пути. Буря относила их все дальше и дальше. Они уже без него повесили за спины винтовки, свергли Мангалова, двинули буйным скопом бригаду на Севастополь. Он притих в стороне, только таращился в иллюминатор заодно с остальными каютными жителями… А как там ревело за бортами, какой ужасающий и увеселительный разыгрывался шквал! Сгинуть бы в нем вольной птицей!.. Да, он не раз воспалялся мечтой об этом, но только мечтой: с него и этого было довольно, чтобы гордиться, отделять себя от Бирилевых.

Ну, а что он сделал для революции как друг, как пособник? Какое‑либо усилие, риск?.. Он не мог припомнить. Он сдавил пальцами глаза, но не мог припомнить… Он не делал. Он только глядел да думал по поводу вы- гляденного, думал невразумительно и угнетенно, изнуряя свой мозг этим никчемным и ему самому ненужным думанием… Шелехов, наконец, присел, поднявшись на разбросанных за спиной руках. Ясно, что теперь надо было предпринять: завтра же с утра пойти в Центрофлот или в штаб ударников и заявить… Он мысленно привел себя в голую казарменную комнату, поставил перед столом, за которым трудились над какой‑то бумагой трое в полосатых тельниках, с воловьими лбами (должно быть, заправилы из боцманов украинцев), заранее видел, как они, неурочно оторванные от дела, сначала взглянут на него скучливо и досадливо. «Тебе что? Ага — а… Вы бывший ахвицер. Желаете до отряду?..» А пришедший, назвав себя, безвозвратно предложив себя, вдруг заметит в бездне, за глубоким казематным окном, распахнутое бесплодие моря, беспредельную тоску воды и верхушки ближайших, чугун- но поднимающихся из зыби судов и поймет, что ему не вернуться уже в тихий свой угол на «Чайке», где его никто из чужих не видит и никто никуда не потребует и где можно в одиночку поужинать куском брынзы, услужливо купленной для него Опанасенко, и потом чай пить до пота, выбегая освежиться, обмахнуться рукой на тесноватую, при вычную, как постель, палубу «Чайки» («у нас что твоя дача!» — удовольственно замечает Кузубов, милый Кузубов, с которым тоже проститься безвозвратно, навсегда…). А потом, взяв сверток белья под мышку, — на новую квартиру, на люди, на тысячу чужих глаз, возможно, рядом с кем‑нибудь из тех, которые тогда на Графской, взяв за руки и за ноги, раскачивали…