Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 86



И опять в постель, в теплую бесчувственную тьму, не слышать, не видеть ничего, пусть в это беспамятное время приходят, делают что хотят.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

И все‑таки на дежурстве четвертого взвода случилось.

Было это в полдень, когда взвод кончал дневное дежурство в зале наверху. Юнкера уже готовились сда — вать караул, как юнкер Мерфельд крикнул неладно, подойдя к окну. Где‑то еще дико крикнули, в другом конце дортуара. За стеклами глухо и красиво заиграла музыка. Юнкера кинулись к окнам и не узнали пустынного до сих пор плаца: до самых дальних заборов кипело народом, ходило ходуном головами и красными флагами, через ворота, сквозь пургу, валило еще и еще.

Взводный пропащим голосом скомандовал:

— В ружье!

И Шелехов вслед за другими бежал в каменной черноте лестниц, ужасаясь самого себя, бежал впереди всех маленький Мерфельд с разинутым ртом, держа наперевес винтовку, заряженную боевыми патронами, стадом бежали остальные… Только одна мысль была о Елховском или еще о ком‑нибудь, кто, не дожидаясь никакой команды, мог сойти с ума и выстрелить сейчас же, в брюхо первого попавшегося солдата. И Шелехов с ужасом видел, что и взводный офицерик боится этого и потерянно мечется туда и сюда, зачем‑то натягивая дрожащие белые перчатки.

Юнкера стукнули к ноге и развернулись против толпы ровной бездыханной шеренгой.

Толпа тискалась к ним, заглядывала в чумные глаза, веселилась: она не знала про пули.

— Моряки с нами. Ура, моряки!..

Прямо на Шелехова лезла животом старая барыня, плачущая отчего‑то, с полинялой котиковой муфтой в руках. «А ее чего вынесло?» — досадливо подумал он, и ясно представилось, что именно вот таких убивают прежде всего, когда залпами, разгульно палят по площади… Если бы он вытянул винтовку, штык коснулся бы ее живота сквозь эту постылую предсмертную муфту. И он уже видел, как бледный мальчишка — прапорщик раскрыл рот, чтобы крикнуть команду. Но зубы у него сразу не разжались, он только вздохнул…

«Ага, и ты сдал!..» — подумалось Шелехову со злорадным самоуспокоением. У него затеплилась какая‑то надежда.

В этот миг полковник Герасименко в ужасе выкатился из дверей без фуражки, хрипел:

— Прапорщик, прапорщик, что вы делаете! Взвод, назад! Отставить винтовки… В помещение! Командуйте же, прапорщик…

Никто и не понял сразу, что это — жизнь. Это пришло потом, через несколько минут. А сейчас юнкера увидели вдруг, что толпа совсем не страшная, что она смеялась и играла. Пьяные от счастья, они бежали наверх, бросали ружья на койки, на окна, куда попало, смеялись, подставляя друг другу ножку, скакали: они не убили никого, можно было жить, жить! Что‑то огромное сместилось там, за стенами: какие‑то чудовищные, чугунные силы разминулись благополучно… Даже снеговые крыши сияли мягким уютным светом. Взводы вытопывали вниз чинно и торжественно, руки по швам, снизу выводили матросов, тоже в стройном порядке и без оружия. Офицеры хлопотали около шеренг самозабвенно…

И толпа понесла над своими головами бледного полусумасшедшего моториста в кожаном пиджаке с солдатскими погонами, пожиравшего кого‑то в верхах темными, запавшими глазами.

— Привет — ству — ем вас… от имени сво — бод — но — го… вос — став — шего наро — да…

Вкось пошли, над пургой, над головами, красные лоскуты, шапки полетели кверху под общий рев: плакала старомодная барыня, и жиденький, потерянный где-то у дальних ворот, зарокотал оркестрик — ту, страшную доселе, столько раз казацкими нагайками и залпами кровавленную песню.

— …Товарищи!..

— …Пало прокля — тое… прогнившее… тысячи лет… насилия… рабства…

Выла марсельеза, ветер вырывался из земли, плясал народом, шумел, как пламя, — и костенела и леденела спина у Шелехова: все отдавалось в нем, как рыдание. Толпа неистовствовала, готовая броситься обнимать, душить вот этих самых упорных, но все же сдавшихся и стоявших теперь бравыми безмолвными шеренгами, покорно отдающих парад победителям. Толпа бесновалась, кидала кверху шапки.

— Моряки, ур — ра!.. С нами!

Вперед выходил матросский оркестр, один из лучших в гарнизоне.



Полковник Славский, оттесняя толпу, задом отбегал перед онемелыми строями и, по — боевому закинув голову, упиваясь нечеловечьим своим голосом, провыл:

— Колонной… по отделениям… ррравне — ние напрраво…

И после мертвой минуты звякнули стекла в высоте:

— М — м-а — рррш!..

Музыка рухнула — угрозой и грустью; иными стали парки, аллеи запорошенных улиц, тупое от пурги небо — как будто и на них отсветами легли неизбежное величие и единственность этих дней… Колонны маршировали, гармонично кружась своими заходящими рядами… В пустоте, перед стеной народа, стоял костистый и прямой генерал, стоял неподвижно в своей непримиримой надменности — он отдавал честь любимым, уходящим.

И юнкерские ряды, доходя до генерала, прижимали руки по швам и впивались в него скошенными преданными глазами. Их ноги били яростно и четко. О, такого лихого, исступленного церемониального марша генерал не видел еще ни разу в жизни! Это было как бы назло сбродной, мятущейся кругом черни. И генерал ловил только одни эти прощальные глаза, он махал им вслед растроганно своей кожаной перчаткой, он не желал видеть больше ничего…

А толпа ломила рядом по сугробам, махала шапками, забегала вперед — и не то насмешливо, не то завистливо орала, восхищенная этим бравым великолепием:

— Молодцы моряки!.. Молодцы!.. Ур — ра — а!..

А когда стемнело — ворота остались настежь на всю ночь, на плац через ворота поползли парки, полные сугробов и весеннего ветра, по плацу шлялись уланы в папахах набекрень, в распоясанных шинелях, галдеж до позднего, и строились зачем‑то матросы. По — настоящему уже проснулась, гуляла темная земля. Но было все равно юнкерам, потому что знали, что вечер — последний, что завтра — послезавтра отпустят совсем, и вокзальные свистки кричали о каменных, таких знакомых и желанных улицах Петрограда.

Возвращались из улиц поодиночке и компаниями, гуляли по залу, обняв друг друга за талию, присаживаясь дружественно у распахнутых пылающих печей. Им было о чем помечтать, поговорить накануне расставания. Но Шелехову все было чужое, терзающее. Неприютный уличный ветер, казалось, дул, шатался полным хозяином по комнатам, которые завтра опустеют насквозь… Одним из последних заявился Елхов — ский, нахально взгромоздился на чью‑то тумбочку, прямо в шинели и мокрых сапогах, и залихватски сшиб фуражку на затылок.

— Слыхали, генералу по шапке дали? Вот и мы с ним теперь… свободные граждане…

И нехорошо рассмеялся, глаза были бесноватые, потерянные.

Новость передавалась из взвода во взвод. Начальником своим команда выбрала полковника Герасименко, а генералу осталась только школа.

Иные волновались:

— Конечно, генерал был немножко высокомерен, но дисциплина‑то, дисциплина‑то, батенька!

— Какой же теперь интерес быть офицером, если каждый матрос может?..

— Вильгельм‑то, наверно, руки потирает, а?

Но и это было уже чужое — в туман жизни отходили юнкерские стены, будто видимые уже издалека, прощально, из мчащегося в навсегда вагона… Мерфельд побежал в большой зал к роялю, которого ждал столько суток, ударил по клавишам изжаждавшимися пальцами, слабея от чувствительности, с полным слюны ртом.

— Все‑таки — как огромна и прекрасна, и многообещающа жизнь!

Об этом кричал и страстный металлический голос Трунова в другом конце дортуара. Там, у койки Селезнева, читались вслух мятые газетные листки, первые номера «Известий Совета рабочих и солдатских депутатов», где говорилось о новом, неслыханном Петрограде. Что‑то налаживалось и строилось уже поверх обломков и пепла, возглашало приказами, декларациями, постановлениями. А Шелехову вместо Петрограда представлялась какая‑то чужбина, ярко освещенная в полночь недобрыми огнями, похожая на солдатский бивуак, музыка и трупы на улицах, сумасшествие…

Нет, он чувствовал себя слишком отметенным в сторону, слишком издерганным, — это совсем не зажигало его.