Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 86

— Позвольте… какое вы имеете! — визжал мичман, выплясывая, лягая ногой пол. — Позвольте, какое он имеет… Позвольте, я требую удовлетворения!..

Свинчугов со зловещим пыхтением сбросил с себя шинель, засучил рукава у кителя.

— Сичас… я т — тебя… удовлетворю…

Офицеры повскакали, разом загамели, захлястали ладошками по столу, больше, конечно, злорадно — довольные, чем возмущенные… Растревоженный, плаксиво оттопыривший губы радист лез через дверь в середину гама:

— Господа офицеры, тыщу же раз говорил… И так, всамделе, Париж весь день перебивает. Там кадетам во Владимирское училище ультиматум послали, а вы, всамделе, принимать не даете!

Блябликов уже увивался около со льстиво — изумленным лицом:

— Какой же, дружище, ультиматум?

— Во Владимирском восстали, не желают власть Советам подчинять. Известно, барские сынки, кадетская сволочь!..

Радист пояснил обиженно, но с видимым едким удовольствием.

О ссоре сразу забыли. Да и привыкли: за последнее время то и дело вспыхивали такие взаимные грубые перепалки. Удушьем напитывалась благодушная с виду бригадная тишина… Для Шелехова новость тоскливо — остро запахла вчерашними петроградскими улицами, вчерашней жизнью. Он знал это училище, в котором готовили прапорщичье убойное мясо из недоучек и первокурсников; владимирцев еще презрительно именовали «шмаргон- цами».

Так вот о ком сейчас летели радиограммы через всю страну!

Непоседное томление вытолкнуло его на шканцы, в серое надморье. Несомненно, в судьбе многих зрели смутные перемены. Портрет Александра Федоровича, полубога, стриженного под ежик, еще утром осторожно убрали из кают — компании.

Мимоходом мелькнула глубь радиорубки, в сумраке которой верезжали и вспыхивали смертельные молнии. То металась отраженно проходящая где‑то буря. В роко вой гущине ее крутились гибнущие бледные шмаргонцы. Такие же, как год назад Шелехов…

И, может быть, чтобы укрыться от них, от самого себя, кинулся на спорщичьи голоса, к доносимому ветром украинскому говорку нижней палубы.

Там тоже не угомонилось после обеда, то и дело грохало внизу по чугунным плитам медвежьими ногами; в кубриках, в камбузах, на палубах завивались человечьи вихорки. На баке Фастовец, как всегда, разглагольствовал упоенно среди десятка бездельных парусиновых рубах:

— Шо ж они такое нам кричат: усю землю тем… хлеборобам, хвабрики и заводы — рабочим. Значит, шо хрестьянин на своем шматке наробит, то себе, а шо рабочий на хвабрике исделает, то тоже себе. А потом… менка? Так де же воно равенство? Ты сосчитай, скольки рабочий за свое выручит, скажем — за шелк там иль за сукно… и скольки наш брат, хлебороб, на тех бураках. Спасибо вам скажут хрестьяне за такую прохрамму!

Сзади вис на матросских спинах красиво озорной, с девичьим румянцем во всю щеку сигнальщик Любякин:

— Да кто ж тебе сбрехал, что каждый себе?

— Кто? Прохрамма большевиков, — не сдавался Фастовец; узнав подошедшего к толпе Шелехова, улыбнулся ему одной половиной лица конфузливо — добродушно.

— Слыхал звон… Программа партии большевиков говорит, чтобы все шло на один котел, что от рабочих, что от крестьян… А потом, что каждому надо, из этого котла себе берет.

— Эге — ге — э… Так я себе из котла нахватаю, шо хочу, а шо другому останется? На яких дурней ту прохрамму составляли?

Фастовец с насмешливо — разочарованным видом скреб у себя в затылке:

— Так вот за шо уся драка взялась.

Любякин разозленно мигал:

— Ты же социалист?

— Мы уси социалисты. Чего ты мине допытываешь?



— Ну, какая есть идея социализма?

— Ну?

Фастовец, сбычившись, запутался, вспотел. Теперь Любякин наступал, широкий, басовито — горластый.

— Спрашиваешь, за что драка. Ты кто сейчас? Как был при Миколашке, так и остался. Буржуазный ошметок. Гляди, какая на тебе шкура, — потрепал засмоленный корявый рукав Фастовца. — А при социализме будешь человек.

«Где это он, на «Пруте», что ли, набрался?» — подивился ревниво Шелехов. Многое изменилось во флоте с лета, и то, что едва зачиналось когда‑то на тайном собрании на «Пруте», где присутствовал и Шелехов, должно быть, разрослось теперь, расширилось в темное, скрывающее свои имена многолюдье, а может быть, и перекинулось с «Прута» в другие корабельные подполья. В разговорах, подобных сегодняшним, нет — нет да выполыхивали подземные огни…

Подкалывало — выскочить наперекор, разнуздать бывалую свою силу. Что перед нею лепет этого паренька! Да и матросы все время поглядывали на мичмана ожидающе.

Решился:

— Но, товарищ Любякин… мне кажется, вы немного мудрите. Ведь борьба идет пока только за власть… которая потом переустроит государство по — своему… еще неизвестно, как оно выйдет! Большевики, например, обещают сейчас народу простые вещи: хлеб и мир…

Любякин заалелся, но не уступал:

— Я ж то и говорю… Что такое есть идея социализма? Что такое? Это есть мир… Ну, возьмите наш флот…

Матрос едва не запутался, но тотчас же ухватился за что‑то прочное, видимо — столь победительное, что глаза заранее заискрились:

- Ну, возьмем флот… Когда мы устроим по всей России социализм, то мы все пушки и минные аппараты с флота посшибаем к черту, а оставим одни кузова с машинами: пускай пшеницу перевозят промеж разных портов, куда нужно, — вот вам социализм!

И сплюнул наотмашь, с торжеством. Шелехову стало неловко. В первый раз матрос посмел перечить ему в споре; и слушатели с явным ядком и задором взирали на мичмана: как‑то отгрызется? Нет, ему совсем не к лицу было ввязываться в публичную кочетиную схватку, поглазеть на которую стекались новые и новые любопытные, в том числе и свои, витязевские (вон писарь Каяндин, его подчиненный, тоже ехидно — ожидающе присматривался, вон — степенный, благодушный электрик Опанасенко…).

Сказал только снисходительно и поучающе:

— Жаль, товарищ, что наши курсы несколько порас- строились в последнее время: надо бы ввести там политическую экономию и подробнее поговорить об этом… хотя бы о социализме. Дело в том, что социализм — его просто, голыми руками, не возьмешь! Люди о нем уже сотни лет пишут, думают… Тут дело еще долгое, трудное… Как‑нибудь, когда история у нас будет, поговорим…

— Ыгы, — согласливо кивнул Любякин, опахивая его пылкими глазами.

Матросы враз поскучнели:

— Значит, выходит — еще немного, годов с сотенку потерпи? — послышался прячущийся насмешливый возглас.

Чей? Не того ли, только что подошедшего, с худой румяной щекой, запушенной неряшливым белым волосом? Белесость эта на румянах приторная, бабья какая‑то… Странно, что Зинченко, чаще всего незримый, влезает в его жизнь каждый раз, когда начинается что‑нибудь значительное, роковое… «Вот такие и там, в Петербурге…» — невнятно, почти суеверно, подумалось. Несомненно, в Зинченке лежали истоки какой‑то не дающейся, угнетающей разгадки, связанной с сегодняшним днем, с событиями.

Шелехов внезапно и восторженно воспалился:

— Социализм, товарищи, неизбежно — наше будущее! Когда и как такое будущее придет — неизвестно. (Ему, по совести, рисовалось оно вроде неопределенного геометрического предела беспокойных переменных величин…) Социализм! Правильно сказал товарищ Фастовец, — все мы, стоящие здесь, так или иначе в мыслях своих социалисты… И то, что поднялось сейчас в Петрограде грозной волной, товарищи, чем бы оно ни кончилось, оно показывает, что наша революция сурово, без уступок идет вперед… требует своего… в конечном счете, да…

Понадобилось расстегнуть крючок кителя, охладить жарко бьющееся горло. Главное — высказался так при Зинченке, при Зинченке, пусть знает, каков в своей сокровенной сущности мичман, которого он встречает всегда сомнительными улыбочками.

— В конечном счете, да… он идет к социализму.

Но все‑таки умолчал о важнейшем, о том, что кричало в нем самом громче всех других голосов. Нужно ли было для России то, что делалось сейчас в Петрограде?

Во имя простой и последней справедливости поднимались скопившиеся на загаженных проспектах самые обойденные, голодные, вшивые, накаленные ненавистью. Их вели — на мировое дело — новые фантастические христы, проповедующие разлад и ярость. Он понимал… Но почему это не зажигало, не доставало еще до сердца сочувственным содроганием? Оттого ли, что кругом, на глазах, корчилась и так изъязвленная война, полурехнувшаяся страна, настоящее которой состояло только из развалин, ран и темноты?