Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 86

Он льстиво шепнул Лобовичу:

— Да, гурия…

И, не желая мешать, одиноко побрел дальше. Если бы не Лобович, он сам мог бы остаться с ней… Вдруг радостный испуг пронизал его. Расталкивая как попало гуляющих, он побежал за женщиной, которая быстро ступала впереди, пропадая в толкучей мгле. В наклоне круглой, шелково — вихрявой головки было мучительно знакомое. И духами пахнуло — талая земля, белое платье, убегающее на солнечный пригорок… Он, задыхаясь, почти нагнал ее, как чьи‑то дюжие руки ущемили его за плечи сразу с двух сторон.

— Стой, Шелехов, куда!

То были ребята, с которыми вместе кончил школу прапорщиков. Они выходили с бульвара — Мерфельд, Софронов, Ахромеев, одетые в безукоризненно белое, с чопорно приподнятыми сзади тульями фуражек, как на памятнике у Нахимова (это считалось шиком).

— Четвертый взвод! — растроганно крикнул Шелехов.

Он набросился на них с бурной радостью, он не видел их со дня приезда на флот. Дороги их немного разошлись. С обеих сторон ливнем рукопожатия, шуточки, подхихикивание. «Вы как?» — «А ты как? Ха — ха! Бригада траления… Так вот как у вас тралят?» Словно двери распахнулись в родные, настежь радушные комнаты. Шелехова подхватили под руку, повели за угол, в отемненные улицы.

— Идем, проводим Софронова, потом вернемся на бульвар. Счастливые вы с ним, черти, оба на плавающих! А мы в экипаже оттопываем, как несчастная пехтура.

— А ты, Софронов, разве тоже на корабле?

Те же девственные тяжелые веки, как некогда в юнкерских дортуарах, та же многодумная неповоротливость.

— Я на миноносце «Зацаренном». Пока вахтенным, готовлюсь на штурмана, подчитываю.

— Значит, не бросил своей мечты?

— Зубрит, зубрит! — назойливо прыгнул маленький Мерфельд. — Пусть будет штурманом, нам не завидно, в экипаже спокойнее, земля — вот она! Из наших здесь Пелетьмин—.на «Гаджибее» все‑таки. Трунова услали в Новороссийск. Шелехов, заходи, какую мы нугу едим, Восток! Есть рояль, я занимаюсь. А ты ходишь в плавание?

— Пока на штабном, но… на днях перехожу на тральщик, подал рапорт. У нас это — свободно.

Этого еще не было, но, когда он говорил, вдруг сам легко уверовал, что так оно и есть на самом деле. Да и не век же он будет сидеть на «Каче». И радостной огненностью полыхнуло в жилах: только сейчас вспомнил, что у него, счастливца, есть еще море в запасе, дарованное ему море, приманчивый и жуткий вкус которого он еще медлил изведать.

— Может быть, сходим под Босфор, под Варну: у нас поговаривают. А ты, Софронов?

— Я думаю, что война так или иначе скоро кончится. Мне все равно теперь — как. В Россию противно возвращаться. Я, Шелехов, уйду в кругосветное.

Друзья шли по пустынному тротуару, сверху широколиственно омываемому платанами, звенья листвы которых порой на свету играли опламененно. Софронов заговорил неожиданно, словно стихи читал, даже за него стыдновато стало:

— Я не знаю, чем бы я стал жить, господа, если бы нельзя было мечтать о кругосветном. Хорошо мечтать! Даже когда смотришь на полированные стены морского собрания, слышишь такой особый запах. Сколько на эти стены глядело глаз, которые видели Ямайку, Таити! Я хожу и не вижу улиц. Рекомендую всем географию и морские карты, это страшно успокаивает.

Переимчивый Мерфельд заразился его восторгом:

— Стой, Софронов, замечательно! Хочешь, я тебе это сыграю, приходи. Это — Скрябин… «Танец томления». Приходи обязательно и ты, Шелехов. Черти, вам обоим можно мечтать!



— Между прочим, брат твоего Скрябина — мой начальник, — вставил зачем‑то Шелехов. — Чудачок тоже, на митингах об ангелах с крылышками рассказывает.

Ахромеев, толстоватый розан, насмешливо просипел:

— А ты, наверное, уже в эсеры записался?

Шелехов почему‑то обиделся. Ахромееву ли, с его толстощекой, жизнерадостной глуповатостью, вровень с ним путаться в этих делах!

— Почему в эсеры? Может быть, в большевики!..

Даже сгоряча чуть было не сорвалось с языка — взять да и ошеломить этих чистунов: а я, мол, только сейчас с тайного большевистского собрания, выкусите! Да воздержался вовремя, охолодел. К тому же дошли до береговой кручи, и Софронов начал прощаться, спеша на шлюпку.

Потом, несколько дней спустя, Шелехов несколько раз, напрягаясь, припоминал это мгновение: бездонные недра рейда под обрывом, за спиной — тусклую чешую мостовой, звезды, заштилевшую листву платанов и Софронова — уже обреченного, но не знающего об этом, пожавшего ему руку с хрустом, не сгибаясь, не поднимая тяжелых век, и прощальный поворот его фигуры, с рукой, прижатой к козырьку…

Конечно, никто и ничего тогда не почувствовал. Припомнилось только, что, когда возвращались на бульвар через Нахимовскую, сквозь бесконечное кружение толпы (диванчик, где недавно сидели Лобович и незнакомка, был пуст), там почудилось Шелехову в чересчур увеселяющемся и нарядном скоплении народа нечто последнее, как бы занесенное на краю… Но причиной этого были недавно виденные, прячущиеся в трюмной темноте глаза, как будто и здесь они с многозначительной и мрачной своей усмешкой смотрели из‑за каждого угла, говоря про себя: «Навешали на себя цацек, буржуазные сволочи, дышите, наслаждаетесь?.. Подожди- ите!..» Газетные киоски еще не закрывались, хотя было уже поздно, торговали при свете огарков удушливым смятением севера, вестями о катастрофе, задыхающимися речами вождей.

— Вы там, в своей бригаде, про речь командующего слыхали? — спросил Ахромеев. — Вот это молодец! Весь флот держит в руке. Здорово, что мы попали сюда. Наши с Балтики пишут черт знает что, их на общий котел посадили, погоны сняли. Жалко ребят. Вот у нас так жизнь, ты смотри, один Приморский бульвар чего стоит, а!

В прорыве деревьев открылась площадка над морем, на которой, в синем свете звезд, медленно кружилась толпа. Внизу невидимое море было бездыханно. Ночь казалась выхваченной из кинематографического фильма: рядом должны быть еще купы пальм, ступени виллы, спускающейся к самой воде, и трагические, изрыданные скрипкой прибои. Вообще Шелехов еще не привык к этой обстановке, разные видения носились мимо, язвили, чаровали, таяли. Оба спутника его, попав в толпу, заиграли, как кони, где‑то кого‑то увидали, кого‑то окликнули, о ком‑то перешепнулись: чувствовалось, что они здесь завсегдатаи и что у них есть интересные знакомства, а с Шелеховым все переговорено… И он не удивился, когда они, небрежно извинившись, кинулись в толпу за ка- кими‑то девчонками, оставив его одного.

Где‑то повторилось старое ощущение своей мешковатости, ненужности. Толпа влекла его к себе, как чужеродное тело.

Он отошел, полежал грудью на каменной ограде над морем. Он все‑таки чего‑то еще ждал. Зачем на Нахимовской остановился с Мерфельдом и не догнал ту до конца? А может быть, то была и не она? Многие, что проходили мимо, шепча и звеня смехом, были похожи на нее, но он уже не верил. Это его сбивали с толку серые платья сестер милосердия, в которых все женщины казались одинаковыми. Уже потихоньку уставал верить в невозможное.

И вдруг она прошла мимо.

Да, она, вагонная спутница, и в том же сером платье, в каком он увидал ее впервые. Она не спеша, не сопровождаемая никем, поднялась по ступенькам от моря, и была самая спокойная естественность в этом необычайном, потрясающем появлении. Едва ли она даже не позевывала. И, может быть, потому Шелехов и не ринулся к ней бурно навстречу, как представлял себе тысячу раз в мечтах, а только нерешительно загородил дорогу.

— Это вы? — мог лишь он пробормотать. — Вы?

Девушка остановилась, вглядывалась в него, от неожиданности прижав ладони к груди.

— А — а, милый спутник! Ну, вас не узнать. Где же вы до сих пор пропадали?

Он не мог сразу собрать своего тела, мыслей, слов. Сам не помнил, что бормотал в ответ на ее играющий щебет. Растерянно позволил взять себя под руку, кого‑то неуклюже толкнул, кому‑то наступил на ногу.

— Меня зовут Жекой. Идемте, выйдем из толпы. Я еще должна вас хорошенько поблагодарить, прапорщик, за ту честь… помните?