Страница 14 из 86
— Поехали за военным министром!
На лестницу барственно протолкался дородный в смокинге, обвел глазами — собирался говорить.
— Родзянко, — зашелестело в толпе.
Гул постепенно замер, офицеры вытянулись, прижав руки по швам.
— Комитет Государственной думы приветствует вас, молодые офицеры. В тяжелую годину вступаете вы на свой ответственный пост. Родина, истекающая кровью, терзаемая внешним врагом, ждет от вас…
Офицеры кричали «ура», поднимая фуражки над головой, изящно придерживая их пальцами, затянутыми в кожаные перчатки. Бурей ревели солдаты. Крики марсельезы прорывались сквозь гул, как пламя.
В ушах звучало непривычно: «Молодые офицеры»… Так называли их еще первый раз. Не под ногами ли тут, где‑то неподалеку, плескалось, осыпалось волшебным бирюзовым прибоем? И корабли уходили в солнце…
Расколыхнув толпу, Родзянко сошел к генералу, и они пожали друг другу руки — оба, знающие высоты государства, почетности, власти, — они пожали друг другу руки особенно, как никогда не мог бы сделать Шелехов или этот сброд в папахах, простосердечно восторгающийся всем. Фотографы со ступеней лестницы ловили аппаратами зал, вспыхнул ослепительно — лиловый магний, юные лица были белы, как мел, сияли глаза. На верхах России был этот вечер.
— Давайте министра!
— Министра!
— Гучкова, ура!
Солдаты, от которых трудно было отделаться, поддерживали:
9 — Гучкова, бис!
На лестницу на руках вынесли еще какого‑то оратора, пожилого человека, без шапки, с серыми всклокоченными волосиками вокруг лысины; сказали, что это Чхеидзе. Человечек прилежно кричал что‑то, очень далеко, словно за метелью, словно лаял. Он говорил о де мократии, о задачах революции — Шелехов уловил только одно отчетливое слово: «батальоны революции». Он понял, что это и о них, и его охватило приятное, поднимающее чувство… Досадно лишь было, что солдаты мешали слушать, устраивая кругом смрадную давку и наступая на ноги слякотными сапожищами. Он нетерпеливо стряхнул с себя несколько навалившихся на него локтей и огрызнулся:
— Осторожнее, товарищи! Спать, что ли, на меня легли?
— Брезгуют. Ишь какие мамашины сынки собрались! — заметили сзади с насмешкой.
Солдаты оглядывались недружелюбно.
— А кто же, конешно, мамашины сынки, их сразу видно!
— В окопы бы их наших вшей попробовать!
— Эдаких не пошлют, у них везде ручка.
То были новые солдатские лица, которые так не глядели на Шелехова ни разу. Неужели в этом виновата офицерская шинель?.. Особенно ехидно ворчал один, смирный на вид, с перевязанным плаксивым лицом.
— Значит, им можно слушать, а мы не слушай? А я, може, сам речь хочу сказать! Хрен положишь, теперь господ нет!
Шелехов только молча покосился на него, но солдат уже обидчиво привязался:
— Ты мине не шикай, ты мине рот не зажимай! Я тебе не подчинен — най!
Тихое, сладостное исступление родилось в Шелехове где‑то в глубине — от этих въедающихся в память, притворно — смирных глаз, от поганой тряпицы на щеке… Будь это прежнее время, хоть месяц назад, с каким бы сладострастием, где‑нибудь в строю, крикнул бы, плюнул бы словами в это лицо:
— Подбери губы, с — с-сукин сын! Что, службы не знаешь! Фельдфебель, дай три наряда под винтовку!
…Но вверху внезапно, как залп, воспылал всеми огнями гигантский канделябр, видевший еще балы Потемкина, озарились стены, бурлящее тысячеголовье, и на свету ослепилось, забылось сразу все. На хорах, высоко над толпой, показался Трунов. Новая форма, непривычная еще, оттеняла угреватое лицо — оно было изгрызано от волнения синеватыми пылающими пятнами. Не офицерским жестом сбросил он фуражку с головы.
— Товарищи, мы получаем крещение здесь, — крикнул Трунов, — здесь, в колыбели революции… Нас производит в офицеры не самодержавный деспот, а народ! И мы… в большинстве своем дети народа… студенчество… всегда ставившее целью своей… И наш пламенный огонь любви к народу и революционному отечеству… понесем…
И опять гремела и гневно восклицала марсельеза, бурлило ослепленное роскошным светом солдатское море, орало, восторгаясь:
— Рр — р-а!
Штатский сменил Трунова:
— Военный министр, Александр Иванович Гучков, звонил и просил передать, что, к сожалению, его задерживает срочное заседание Военно — промышленного комитета. Немного позже он приедет лично поздравить морских офицеров с производством, приказ о котором уже подписан.
Жидко раздалось «ура», кричали одни офицеры. Да, они теперь уже по — настоящему были офицерами. Потрясенного Шелехова кто‑то увлекал из толпы, шепча на ухо:
— Пойдем скорее, там ужин дают.
В темноватых переходах дворца свежее вздохнулось. Шли у подножия каких‑то лестниц, уводящих в сумеречные этажи, мимо многих, гудящих голосами дверей. За одной из них открылась солдатская столовая, с мокрыми клеенчатыми столами, с согбенными и стоячими солдатскими фигурами, с запахом постного масла. «Вот хорошо, — вспомнил Шелехов, — поесть бы…» И уже привычно целился глазами, ища свободный стол, но его повели куда‑то дальше.
Где‑то в конце запутанных коридоров офицеры вошли в комнату, полную народа, мягкого света и столов с множеством чайных стаканов и еды. Тут были исключительно свои офицеры, которые уже пили чай и ели. Тут были и барышни в белых передничках и лакированных туфельках, которые прислуживали, как и в солдатских столовках, но уже иначе, обращаясь с офицерами как с равными, кокетничая, лукавя, чувствуя себя женщинами, за которыми ухаживают.
Невольно вспомнился первый вечер в Петрограде после революции, столовка в подвале, барышня с челкой. Нет, теперь было совсем не то. И Шелехова охватило приятное, лелеющее возбуждение, какое бывает на вечерах, — приятное опьянение нарядным веселым многолюдьем, говором и светом.
Одна из барышень уцепила его пальчиками за рукав шинели и, полуобнимая, толкала между столиков:
— Сюда, сюда, прапорщик, скорее, наверно проголодались!
Она усаживала за стол, подвигая к нему какие‑то тарелки, хлеб, касаясь совсем близко тревожащим непозволительным своим теплом.
— Консервы в ящике, вот тут; откупорьте сами, товарищ, вы сильнее!
Для Шелехова это звучало так:
«Какой вечер, какая молодость, как в смутной радости хорошо встречаются глаза!»
Угощали давно не виданным: на столах лежал белый хлеб, масло, стояли банки с вареньем, ящики были полны консервов, и можно было брать всего сколько угодно. Здесь была комната для избранных, и офицерам это нравилось: почет, отдельность, потому что офицеры. «Сглупил Елховский!» — подумал Шелехов. Революция была уже не такая сумбурная и унижающая вещь: лучшие традиции соблюдались, черт возьми!
Офицеры держались совсем не так, как держались они юнкерами. Старались есть изящно и медлительно, несмотря на голод, и Шелехов, наблюдая за Пелетьминым и Софроновым, невольно перенимал те же плавные, горделивые повороты головы. Говорили о том, куда лучше попасть — в Балтику или в Севастополь, сколько дадут подъемных денег, можно ли теперь рассчитывать попасть на корабль. И уже поздно было, когда расходились; ночь представлялась за окном черно — бархатной, влажной, как в мае…
Кто, где она, прекрасная, неизвестная, которая ждала где‑то на земле?
Под лестницей Шелехов заметил генерала. Он стоял среди толпы молодых офицеров, прощаясь с ними, и плакал, плакал не стыдясь. Уже не генерал, а добитый, разрушающийся старик, брошенный всеми среди кромешной, не замечающей его солдатской толкучки… Шелехов, подходя вслед за другими и ощущая в первый раз в жизни теплое рыхлое его рукопожатие, услышал:
— Теперь вам… вам, молодым, служить. Все по — но- вому… Не нужны мы… Время…
В ту ночь он шел домой, как во сне. Был какой‑то неимоверный, таящий в себе чудесное, час; грустная музыка лилась неслышно: в ней были и генерал, и Елховский, и далекая Людмила, и невнятная счастливая тоска… И как в сновиденье, воздушной сырой пространностью пахнула, открылась Нева за Марсовым полем. Стало светлее. Налево голубоватыми звеньями сияний своих выкинулся Николаевский мост. На Троицком мосту, через который проходил Шелехов, тоже сияло, отдаваясь в глазах мягко — голубыми арками. На чугунном парапете императорские вензеля жили обычно, несокрушимо. Каменной наслоенностью эпох оброс молчаливый отемнелый фронт дворцов вдоль набережной. Сквозь бирюзовое сиянье, с моста, в одну из ночей революции все это путалось причудливо, казалось опрокинутым из времен во времена. Офицер Шелехов шел и пел, не зная, что именно он поет, ноги били в такт этому напеву. Под пролетами масляной чернью поблескивала гибельная вода. Даль биржи, университета, Сенатской площади, зимующих кораблей, недалекого моря… О, петь, петь, как во сне, перегнувшись через чугунный пролет… где это, в какой стране?