Страница 9 из 92
Я видел парочку его фильмов: яркие краски, громкая музыка, многозначительные жесты. Он не был гениальным режиссером, даже хорошим, пожалуй, не был — просто он дал ей большую роль. И то, что с ней произошло, была не плата за место в кадре, не взятка телом, а просто внутреннее рабство начинающей актрисы, оглушенной случайной удачей. Я понимал, что все это у нее наверняка кончится, может быть, даже скоро — и, наверное, стоило хотя бы объяснить ей происходящее с ней самой. Но всем своим существом, всем порядком и сумбуром в голове я ощущал другое: что меня это больше никак не касается. Ревности не было, боли, пожалуй, тоже, лишь отчуждение и легкая брезгливость. Чужая женщина стояла, прислонясь спиной к двери, манерно опустив голову, и произносила всякие манерные слова. Я чувствовал, какой результат разговора ей нужен, и тупо искал фразу, которая помогла бы ей побыстрей этого результата достичь.
— Любовь — дело святое, — повторил я, не найдя ничего лучшего, — раз уж так вышло…
— Я даже не прошу прощения, — проговорила она своим сильным, как бы пружинящим голосом, — я обязана уйти. Рядом с тобой я бы всегда чувствовала себя грязной, а я не хочу быть грязной рядом с тобой. Ты — самое чистое, что у меня есть.
Текст, думал я, текст…
Я сказал:
— Лишь бы тебе было хорошо.
И пошевелил ладонью в воздухе, как бы на расстоянии похлопал ее по плечу.
Она вдруг быстро шагнула вперед и, упав на колени, обняла мои ноги, волосы коснулись пола. Я стоял столбом. Тогда она легко поднялась, словно скользнула вверх, положила руки мне на плечи и сказала неожиданно просто:
— Я знала, что ты поймешь. Спасибо.
И влажно посмотрела мне в глаза:
— Милый, давай попрощаемся!
Я обнял ее, провел ладонями по спине. Чужое тело прижималось ко мне, не вызывая никаких эмоций.
— Счастливо тебе, — сказал я и осторожно отстранился.
Она усмехнулась, горько скривив губу:
— Наверное, ты прав.
Схватила сумку с пантерой и выбежала.
Тем же вечером у меня пошла работа. Почему, не знаю: как прежде ушло, так теперь вернулось. Часа за три с чем-нибудь я написал «Натюрморт при электрическом свете» — написал сразу, почти безошибочно, словно кто-то, все заранее знающий, водил моей рукой. Старая четырехногая табуретка, заляпанная краской, на ней две кисти, несколько полувыдавленных, смятых тюбиков, краюха черного хлеба на куске газеты и полстакана остывшего, словно загустевшего чая. А сверху — пыльная голая лампочка в шестьдесят свечей.
Умотался я так, что уснул мгновенно.
Дня через два забежал Федька, постоял, посмотрел.
— М-да… Это у тебя просто символ веры. Страшновато…
Подумал и сам объяснил:
— А что делать — жизнь такая!
Полтора месяца я работал почти непрерывно. И не то чтобы наверстывал упущенное — просто шло. Все предметы вокруг обрели свой цвет, все тени легли на положенные им места. Подсохшие холсты ставил в угол, — что вышло, разберусь потом. Вроде колорит получался потемнее, чем прежде, но это не была какая-то вселенская скорбь: просто ноябрь, низкие облака, узкое окно в затененный переулок. Ну, отчасти и настроение: полоса анализа, трезвости, раздумья. Жизнь такая.
Была и еще причина редкого моего трудолюбия: пока работал, почти не думал о постороннем. «Натюрморты при электрическом свете» затягивались до полуночи — писал, пока в глазах не поплывет. Зато засыпал сразу, ни снотворного, ни спиртного не требовалось.
А утром — утром было нормально. Вот уж не думал, что так нетрудно терять.
Один раз я все же сорвался — неожиданно, без всякого повода, примерно через неделю после ее ухода.
В тот день у меня была студентка ветеринарного, плотная молчаливая девушка, почти не знакомая, я писал ее, усадив на ту же старую табуретку. На девушке была стереотипная джинса в самом дешевом варианте, грубая, с перебором, косметика, слишком яркий маникюр на крупных руках. Но вся эта неумелая амуниция начинающей горожанки лишь подчеркивала ее человеческую надежность, внутреннюю порядочность, способность до конца тянуть свою лямку, что я и положил на картон.
Когда стало темнеть, я вымыл кисти, вымыл руки — и вдруг почувствовал, что не могу остаться один. Ночь маячила впереди черным колодцем, бесконечной гулкой дырой. В первый раз за время без Анжелики я физически, звериным стоном под ребрами, почувствовал, что ее рядом нет.
Сбивчиво упросив студентку не уходить, я побежал в магазин. Купил водки и что-то крепленое, судя по цене, скромных достоинств — на лучшее денег не осталось.
Когда вернулся, стол был накрыт, то немногое, что имелось на подоконнике и между рамами, настругано и разложено по тарелкам. Хлеб был нарезан большими ломтями, так режут в семьях, где привычен физический труд. Вот и возникла кратковременная современная общность: пока мужчина бегал в мужской отдел «Гастронома», женщина занималась женским делом, в меру возможностей облагораживала быт…
Видимо, девушка что-то поняла. Она не противилась, когда я плеснул водки и в ее стакан, и потом тоже ничему не противилась. Каким именем я называл ее ночью, что бормотал, что орал о вечной любви, до синяков сжимая терпеливые плечи?
Утром, готовя завтрак она сказала:
— Ты так бредил во сне, даже плакал. Я думала, заболел.
Она спешила в институт, я проводил ее до метро.
Заболел? Может, и было, вполне могло быть. Но как в парной бане потом выходит простуда, так той ночью криками и слезами вышла болезнь…
Еще оставались кое-какие житейские мелочи — пяток книг и второстепенное Анжеликино барахлишко. Тряпок было мало, но месяц спустя что-то из оставленного, видимо, все же понадобилось.
Была проявлена тактичность: за вещами пришла Люба. То есть пришла она как бы не за вещами, а просто повидаться, попить кофе и так далее. Я как бы в это поверил и поставил на огонь турку, приобретенную еще в эпоху умной прокуренной Верущи. За столом положено о чем-то говорить, и мы о чем-то говорили.
Но не в характере скуластенькой девушки было ходить вокруг да около.
— А ну его к черту! — вдруг сказала она резко. — Работаешь?
Я взглядом указал на подрамники у стены. Она — взглядом же — их пересчитала.
— Ну и молодец, — сказала Люба, — и ноги унес, и голова цела.
— А что, были опасения?
— Еще какие! Наша девушка не для слабых. Кстати, сама Анжелика просто умоляла меня хоть на неделю переселиться к тебе, чтобы не покончил с собой. Не отставала, пока Пашка не взбунтовался.
— Взбунтовался?
Мне трудно было представить бунтующим этого нескладного флегматика.
— Ага, — кивнула Люба, — он у меня лапочка. Всегда скандалит, когда я попрошу.
Помолчали.
— Она сама-то как?
Это прозвучало почти безразлично, и особых усилий к тому прилагать не пришлось: в месяц, прошедший с разрыва, как в яму, ухнуло столько жизни, что теперь история ощущалась как давняя.
— А все в порядке, — странно, с каким-то даже вызовом, сказала Люба.
— Тогда слава богу. Лишь бы ей хорошо.
— А ей хорошо.
— Ну и хорошо.
— Почти как с тобой.
— Тогда действительно все в порядке.
Она сказала не сразу:
— Может, уже и заявление подали.
Вот это меня удивило.
— Даже так?
— А как же еще? Он сейчас холостяк, а у него язва. Значит, без жены нельзя. А Анжелика девушка не легкомысленная: уж если любовь, то навек.
Наверное, вид у меня был достаточно растерянный, потому что Люба резко повернулась и спросила почти зло:
— Ты что, дурак? Неужели ты так ничего в ней и не понял? Она актриса! Понимаешь, актриса, и талантливая. Только техники пока мало. Поэтому берет эмоциями, в любую реплику вгоняет себя целиком. Просто не умеет наполовину. И во всем так. Влюбилась — значит, по уши и на всю жизнь. То есть до новой роли. Потому что новая роль — это новая жизнь… — Подумала, вздохнула и заключила: — Впрочем, с ним это, может быть, надолго, ведь он режиссер.