Страница 32 из 56
— Вперед! — скомандовал Стайкин. — Быстрей!
— Нет, Эдуард, это не поможет. Ни вам, ни мне.
— Врешь! — закричал Стайкин. — Я в смертники записываться не собираюсь. Меня не так легко в смертники записать! Тащи! Быстрее!
Они добежали до цепи, начали разгружать волокушу. Солдаты один за другим подползали, чтобы забрать патроны и гранаты.
— Вспомнил! — Севастьянов неожиданно выпустил ящик с гранатами, и тот шлепнулся на лед. — Я вспомнил!
— Что ты вспомнил, чудило? — спросил Стайкин.
— Вспомнил то, что я читал.
— Где?
— Здесь, на льду. Только что...
— Эй, Маслюк! — крикнул Стайкин. — Подойди сюда, полюбуйся на этого сумасшедшего. Он что-то читал.
— Да, да. Я читал приказ главнокомандующего...
— Приказ? — удивился Маслюк.
— Да, да, — горячо говорил Севастьянов. — Он был главнокомандующим, но ему не нравилось — ди эрсте колонне марширт, ди цвейте колонне марширт... Но я не это... Слушайте, я вспомнил, я сейчас расскажу... — Он говорил сбивчиво, будто захлебывался; солдаты с удивлением смотрели на него. — Да, да, это очень важно... Об этом все знают, но не все понимают, как это важно...
— С ума сошел, — испугался Стайкин.
— Нет, нет, — перебил Севастьянов, — не мешайте, я скажу. Вот был бой, а потом пришли мысли. Слушайте. «Кто они? Зачем они? Что им нужно? И когда все это кончится?» — думал Ростов, глядя на переменявшиеся перед ним тени. Боль в руке становилась все мучительнее. Сон клонил непреодолимо, в глазах прыгали красные круги, и впечатление этих голосов и этих лиц и чувство одиночества сливались с чувством боли. Это они, эти солдаты, раненые и нераненые, — это они-то и давили, и тяготили, и выворачивали жилы, и жгли мясо в его и разломанной руке и плече. Чтобы избавиться от них, он закрыл глаза...» — с каждой фразой Севастьянов говорил громче, спокойней. Солдаты сначала слушали с удивлением, а потом поняли, что Севастьянов говорит не от себя, а что-то вспоминает, они подвинулись ближе, затаились.
Пулеметы били вдалеке, на фланге.
Он продолжал:
— «Никому не нужен я! — думал Ростов. — Некому ни помочь, ни пожалеть. А был же и я когда-то дома, сильный веселый, любимый». — Он вздохнул и со вздохом невольно застонал. «Ай болит что?» — спросил солдатик, встряхивая рубаху над огнем, и, не дожидаясь ответа, крикнув, добавил: — Мало ли за день народу попортили. Страсть!» Ростов не слушал солдата. Он смотрел на порхавшие над огнем снежинки и вспоминал русскую зиму с теплым, светлым домом, пушистой шубой, быстрыми санями, здоровым телом и со всей любовью и заботой семьи. «И зачем я пошел сюда!» — думал он».
Севастьянов замолчал и закрыл глаза. Солдаты тоже молчали. Наконец кто-то сказал:
— Так это же про нас написано, братцы. Здорово дал. И не подумаешь.
— Похоже, а не про нас, — заметил Маслюк. — Костер там горит, видишь. А у нас дровишек нету...
— Да что я, не знаю! — обиделся солдат.
— Деревенщина. — Стайкин засмеялся. — Про нас? Это про Ростова Николая, понял?
— А разве у нас нет такого? — удивился первый солдат. — В третьем взводе Иван Ростовин, подносчик. Его же утром ранило. Как раз про него и есть. Все точно.
Севастьянов встрепенулся, быстро задвигал рукой, будто листая страницы книги.
— А вот еще. Только не помню откуда. Кажется, из другого тома... «Приду к одному месту, помолюсь; не успею привыкнуть, полюбить — пойду дальше. И буду идти до тех пор, пока ноги подкосятся, и лягу и умру где-нибудь, и приду, наконец, в ту вечную, тихую пристань, где нет ни печали, ни воздыхания...»
В воздухе засвистело, запахло жженым. Снаряд шлепнулся вблизи. Испуганно пригибаясь, солдаты побежали в темноту.
Севастьянов и Стайкин остались одни.
— Все? — спросил Стайкин.
— Еще что-то было. Не помню. — Севастьянов закрыл глаза.
— Вечер воспоминаний окончен. Бегом, вперед! — скомандовал Стайкин. — Бегом, тебе говорят!
Они добежали до того места, где был «окоп» Стайкина.
— Бери, — сказал Стайкин, указывая на мертвого. — С кровью отрываю от своего тела.
— Он же мертвый? — удивился Севастьянов. — Зачем он?
— Взять! Приказ капитана. Быстро!
Севастьянов неловко обхватил убитого одной рукой, пополз по льду. По лицу его катился пот.
— Ну как? — спросил Стайкин. — Понял теперь?
— Тяжелый, — сказал Севастьянов. — Что же все-таки делать с ним?
— Клади. Да не сюда. Перед собой. Закрывайся им.
— Зачем? — Севастьянов смотрел на Стайкина и все еще ничего не понимал.
— Чтобы жить, дурак! — крикнул Стайкин, едва не плача от отчаяния.
глава XV
Старшина Кашаров докладывал о потерях: убито и ранено, утонуло, замерзло, пропало без вести... Старший лейтенант Обушенко лежал рядом со Шмелевым и записывал цифры, которые называл старшина.
— Пятнадцать убитых остались в цепи. Не отдают.
— Как не отдают? Кто? — не понял Обушенко.
— А что я с ними сделаю, если они не дают. Вцепились в них и не дают. — Старшина Кашаров все еще никак не мог прийти в себя после того, что ему пришлось повидать на переднем крае.
— Где они?
— Во второй роте осталось больше всего, товарищ капитан. Не дают — и все тут.
— Я спрашиваю: где ты сложил тела? — повторил Шмелев.
— За цепью. Как приказывали. Тут недалеко.
— Пойдем, — коротко сказал Шмелев. — Пойдем к ним.
Они лежали в плотном ряду, все ногами к берегу, все на спинах, лицами к небу. Яркая белая ракета висела над озером на парашюте. Пустой призрачный свет освещал их лица. Все они были мертвы.
Правофланговым в их строю был старший лейтенант Плотников. Лицо его спокойно, в глазницах белел снег. Руки Плотникова лежали как попало, и Шмелев осторожно поправил их на груди.
Рядом с Плотниковым лежал капитан Рязанцев. Прядь волос выбилась из-под подшлемника, упала на лоб. На лице застыла загадочная улыбка, открывшая ровные белые зубы; в этой улыбке было все, что может быть в улыбке человека: страх и надежда, радость и сострадание, отчаянье и любовь, и еще что-то такое, что неведомо живым.
— Где фляга? — спросил Шмелев.
Джабаров подал флягу. Обушенко повернулся спиной к мертвым и погрозил кулаком в сторону берега. Он припустил длинное ругательство и никак не мог кончить его. Сначала он пустил двухэтажное, потом трехэтажное, пятиэтажное, стоэтажное, только одни этажи, сплошные этажи. Он вспоминал Гитлера и всех его родичей и всю его собачью свору — на кол посадим, отрежем, шакалам бросим, раскаленный прут воткнем — ох, чего только не выделывал с ними Обушенко, исходя ненавистью и страхом. Шмелев кончил пить, с восхищением слушал Обушенко.
— У тебя же талант, — сказал он и зашагал дальше вдоль строя.
— Смотрите! — в испуге крикнул старшина, шедший впереди, и живые остановились.
Перед ними лежал пожилой солдат со смуглым перекошенным лицом. А тело у него было такое, что на него не могли смотреть даже солдаты.
— Это он, — быстро говорил Джабаров. — Я в первую роту бегал, видел. Часа три назад. Он у пулемета лежал, а потом гранату под живот подложил и дернул. Я сразу лег, а его подбросило. Он животом в прорубь сполз, а ноги застряли. Я вытащил его на сухое, уже не дышит.
— Да, — сказал старшина Кашаров. — Которые от пули погибли, которые от холода, которые от ужаса.
— Товарищи, — сказал Шмелев, — если мы когда-нибудь забудем это, пусть нам выколют глаза и отрежут язык. Пусть нас разорвут на куски и бросят бездомным голодным собакам.
Лица мертвых были смыты и размазаны смертью, снег лежал в глазницах, на губах, под касками. Их собрали вместе и положили за цепью, позади живых. Оки лежали безмолвно, и плотный длинный ряд их казался бесконечным. Две серые тени двигались в конце этого длинного ряда: санитары принесли еще одно тело, положили его на лед и торопливо пошли обратно. Мертвых было много, слишком много для одного человека. Но как делать, чтобы все люди на земле увидели их, чтобы не стало больше заледенелых, обугленных, разорванных, оскаленных?