Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 79

Тогда Пако М&М.

Мне все равно больше нравится Голдман. Звучит как имя супергероя. Человек-сделанный-из-золота, сказала она.

Да-а-а? А как насчет Пикульмана? Человек-сделанный-из-огурцов?

Когда я повел Ану Еву в закусочную Каца, потому что она ни разу не пробовала сандвич с пастрами, она согласилась купить один на двоих. Все равно что есть печенье Пруста, пробормотал я, откусывая первый кусок. Она спросила: а кто такой Пруст? Что? Печенье с пастрами? Она даже не справилась со своей половиной сандвича. Я начал сравнивать то, что говорила или сказала бы Аура, с тем, что говорила Ана Ева. Однажды Ана Ева печально спросила: я хоть иногда говорю что-нибудь смешное? Нет, не так ли? Как бы я хотела быть смешной.

Качества Аны Евы, которые поначалу нравились мне больше всего, в частности ее безмятежный характер, теперь меня раздражали. Ее подход к сексу был предельно прост, как и у многих других девушек ее возраста. Однако ее ежедневная доза секса намного превышала дозу Ауры. У Ауры всегда был миллион дел и столько же идей. Мы могли обниматься и целоваться среди бела дня, это было восхитительно, но совершенно не обязательно приводило нас в койку. Подход Аны Евы к жизни был крайне методичным, все на свете могло подождать, кроме секса, и ждало ежедневно. Если я начинал ее обнимать, она мгновенно заводилась, а если клал руку ей на грудь или поглаживал внутреннюю сторону бедра, она извивалась, словно школьница-девственница, и нарочито хриплым девичьим голоском говорила что-то вроде: что ты делаешь? — и еще сильнее впивалась в мои губы, или слегка отталкивала меня, затем резко скидывала рубашку или платье через голову и наклонялась вперед, чтобы расстегнуть бюстгальтер, освобождая маленькие красивые груди с твердыми, темными, огромными, как шмели, сосками, в этот момент я обычно успевал перевести дух. У нее были длинные стройные ноги, тонкие гибкие руки, и мне казалось, что я провожу в переплетении ее конечностей, в их игривом шевелении, среди пробегающих по ним мурашек и дрожи половину того времени, когда не сплю. Порой она возвращалась домой, прямо с порога опускалась на колени и расстегивала мою ширинку. Я начал ощущать, что у нее слишком много сексуальной энергии, что я не справляюсь, сперва я списывал это на разницу в возрасте, затем на разницу темпераментов, хотя причина, вероятнее всего, крылась и в том, и в другом. Однажды я сказал ей, что устал, не хочу секса и собираюсь просто лечь спать, и она разозлилась. Она не вздыхала в раздражении и не дулась, отвернувшись от меня в постели. Ее глаза засверкали, как раскаленные угли, она требовала объяснений. Впервые в жизни я видел ее такой настойчивой. Я просто устал, повторил я. Я не могу трахаться каждую ночь и, возможно, не хочу. Тогда зачем она осталась здесь на ночь? Какой в этом смысл, если мы не собираемся заниматься любовью? — спросила она.

Начиная с той ночи, к моим чувствам и мыслям в отношении Аны Евы примешалась обида. Я стал резок, и, должно быть, она поняла, что мне с ней довольно часто бывает скучно. Я чувствовал, как возвращается депрессия, которая почти беспрерывно сопровождала меня с тех пор, как Ауры не стало, только на этот раз она казалась еще тяжелее, мрачнее, проходила сквозь меня словно электрический разряд и разрушала мои нервные окончания. Как-то вечером мы с Аной Евой разговаривали на кухне, и я обнаружил, что кто-то оставил на стойке яд, могло показаться, что в бутылке мескаль[35], но на ней было крупно написано по-испански «ЯД» и красовались черные черепа. Я сказал: это нельзя оставлять на стойке. Затем взял бутылку и поставил ее в шкаф. К чему убирать в шкаф пакет грейпфрутового сока? — спросила Ана Ева. Я услышал ее слова, и как только она их произнесла, понял, что это был пакет сока, а я убрал его в шкаф, вместо того чтобы поставить в холодильник, но когда я взглянул на нее, мне показалось, что она где-то очень далеко, в другой комнате, за стеной из матового стекла. Я сказал, ощущая, что тщетно пытаюсь вытолкнуть слова в густую желеобразную пустоту: потому что это яд, Ана Ева. Я думаю, что именно тогда и начались эти размытые дневные галлюцинации, мои глаза были открыты, я видел и знал, кто рядом со мной и что происходит, мои уши слышали все, что говорилось, но почему-то в такие моменты я уплывал, словно видения из ночных снов прорывались в действительность, как нефть выливается из затонувшего танкера. Однажды мы пошли в кино, на фильм о сбежавших из дома влюбленных подростках: в конце девушка погибает по вине юноши, она лежит в машине скорой помощи, ее белое платье залито кровью, щеки бледнеют, жизнь медленно угасает в ее глазах; я начал дрожать с головы до ног, бормотать, а потом практически кричать: нет-нет! Не надо! Нет! Я вскочил и, шатаясь, пошел вниз по проходу, кусая ладонь и плача, Ана Ева шла следом за мной, не отставая, я тащил ее за собой, не останавливаясь, не говоря ни слова, пока наконец не оказался один в баре «Рексо», где я сидел с пятью пустыми рюмками мескаля, уставившись на пустынную авениду Нуэво-Леон, залитую зеленым светом уличных фонарей; четыре улицы под разными углами сливались в одну, днем это был самый опасный и загруженный перекресток Мехико, заколдованное место; за несколько лет до этого мой друг Джуниор, приехавший сюда из Нью-Йорка, остановился на углу прямо перед «Рексо» и сказал: однажды здесь кто-то умер, — и я в тот же миг понял, что он прав. Прилив адреналина и паника, вызванные концовкой фильма, ушли, уступив место подаренным алкоголем пустоте и одиночеству, которые казались бесконечными. Я смотрел сквозь окно бара на освещенный асфальт практически пустой улицы и думал: это навсегда. Но бар был на Хаустон-стрит, а не в Мехико, передо мной были рюмки с текилой, и Ана Ева в полудреме сидела рядом.





Спустя несколько ночей она очнулась в постели, словно от кошмара, обхватила голову тонкими загорелыми руками, выглядевшими в темноте как треугольные канцелярские скрепки, ее дыхание вырывалось тихими вскриками, и сказала: прости, я больше не могу, не могу больше спать рядом с ее свадебным платьем, не могу постоянно чувствовать ее присутствие, не могу, не могу, я стараюсь, но не могу, а-а-а-а-ай, Аура, прости меня!

Через неделю мы расстались, и я сказал Ане Еве, что это не ее вина, что она прекрасна, но я оказался не готов к новым отношениям. Неужели ты думаешь, что Аура не хотела бы снова видеть тебя счастливым? — умоляла она. Я был поражен, насколько тяжело она восприняла разрыв, мне казалось, что к тому моменту Ана Ева сама хотела избавиться от меня. Когда она преклонила колени перед алтарем Ауры и ее свадебным платьем, чтобы проститься, она напомнила мне нашу бывшую домработницу Флор. Стоя на коленях, Ана Ева оплакивала нашу «несчастную маленькую умершую любовь», будто она была брошенным ребенком, умоляла Ауру простить ее, говорила, что изо всех сил заботилась обо мне, как завещала ей Аура, но я не позволял. Ее плечи вздрагивали. От начала и до конца наших отношений прошел почти месяц.

Чуть позже я выяснил, что Маламудович означает «сын мудреца», или «просвещенный». А чему мой отец научился у своего отца? И чему я научился у своего?

Мы с Аурой выросли в несчастливых семьях, сталкивались с гневом и разными проявлениями насилия. Я не стану останавливаться на этом подробнее, но среда, из которой мы оба вышли, привела нас к общему пониманию того, чего именно нам следует избегать в нашей новой жизни. Однажды вечером, мне тогда было двенадцать, я вернулся домой после футбола с друзьями несколько позже, чем мне было сказано. В тот раз мы собирались на ужин к тете Софи, вероятно, это был канун одного из еврейских праздников, и теперь мы опаздывали. Отец избил меня прямо у входной двери у подножия лестницы, это было обычным делом, если я умудрялся что-то натворить, но на этот раз он ударил меня коленом по спине с такой силой, что я упал, а когда попытался подняться, то не смог, я был парализован от пояса до самых пяток. В приемном покое больницы, пока я лежал на столе и к моим ногам понемногу возвращалась чувствительность, строгий доктор спросил, как это случилось. Ему ответил отец. Фрэнки получил травму на футболе, сказал он. Надо было открыть рот и отправить его в тюрьму, или как минимум доставить ему неприятностей, но я промолчал. Как же я ненавидел его. Долгие годы я клялся себе, что единственное, чего хочу, — это не стать таким, как он. Ничто не могло расстроить меня сильнее или наполнить большим презрением к самому себе, чем ощущение вскипающей во мне ярости, той ярости, которой кормились его вспышки раздражения и злобы. Я убеждал и настраивал себя, что темпераментом я пошел в мать, мы добродушные, терпимые, способные многое держать в себе, в сущности милые люди, хоть и чересчур мягкие, чтобы при необходимости дать сдачи. Мы редко — а моя мать и вовсе никогда — не отвечаем на агрессию и не выплескиваем гнев наружу.