Страница 24 из 28
Опять встану. Хочу закурить, руки трясутся.
Я не осознаю, что случившееся относится к моей матери, что у меня нет больше матери. А будто небо осело на меня и давит огромной мягкой, вязкой и серой тяжестью. Я лежу распластанный, и мне уже нечем дышать. Эта непереносимая тяжесть называется горем.
Просто - горе.
Я ее только сегодня утром видел.
Пошел на кухню. Возвращаясь, наткнулся в прихожей на Лидию Ивановну. Она не ушла.
- В Куйбышевскую больницу поезжай, - говорит.
Встает и направляется к двери. Я хочу спросить, как все произошло, и не могу. Вываливаюсь за ней на лестничную площадку.
- Как ее задавило?.. Лицо у нее есть?.. Что у нее с лицом?
Меня сейчас это беспокоит чуть ли не больше всего.
Мне страшно. Я боюсь того, что должен увидеть в больнице. Я боюсь ответа.
- Личико чистое. Все на ней чистое. Халат белый, только в пыли. Унесли ее, а на дороге кровь. Даже не поняли сначала, откуда натекло.
Ну вот, теперь ушла. Машина с бутылками отъехала.
Я кое-как оделся, чтобы в больницу ехать, и уже в пальто опять сел к столу и закурил. Я ее, наверно, сейчас увижу. Ее нет. Я один остался.
По дороге позвонил отцу. Он пришел в замешательство. Не знал, что сказать.
- Этот чертов завод, - бормотал он. - Я тысячу раз говорил ей...
Он обещал подъехать в больницу, но к этому времени меня уже там не будет, даже если он выедет немедленно. Отцу об этом я не сказал.
Вечером я опять шарахался по квартире. Кто-то приходил, долго звонил, я не открывал. Дважды звонил телефон - не подошел. Свет погасить я не решился. Заснул только под утро на маминой кровати.
Проснулся - солнце в окно. Не знаю, который час.
Будильник остановился. В кухне мертво. Чайник холодный. Кастрюльки какие-то на плите, крышек не поднимал. Тут и отец пришел.
Он не разделся. Сел, оглядывается. Он у нас никогда не был. Жалкий он какой-то. Ростом небольшой. Шапка его меховая на столе лежит. Помолчали. Я закурил, впервые при нем. Меня тошнило.
- Пойду чайник поставлю.
- Я не хочу, - сказал он.
- Я для себя.
Заварки не нашел, зато обнаружил полпачки кофе и целиком сыпанул в кофейник. Поставил на газ.
Оторвал кусок черствого батона и намазал маслом.
- Кофе будешь?
- Нет, спасибо.
Я сидел напротив него, ел батон и запивал кофе, густым и черным, как мазут, старался не чавкать. Он молчал.
Я аккуратно собрал крошки со скатерти, прикрыл кровать.
- В морге просили, - сказал он, - принести белье, платье и туфли. Давай соберем. Поеду и свезу.
Я вспотел. Вспомнил, как мама на кухне белье свое сушила: лифчики какие-то с вытянутыми резинками, штаны, рубашки застиранные, мелкие стрелочки ползут по ним, дырочки, как от моли. И все во мне возмутилось. Он же не может, не должен, не имеет права на это глядеть. А он ждал. Он нерешительно направился к шкафу.
- Здесь у вас белье?
- Нет!
Я в один прыжок встал между ним и шкафом. Он даже испугался.
- Нет, - сказал я.
- Может, купить нужно? - беспомощно спросил отец. - Я размеров не знаю. Вчера пришел туда, меня не пускали, спросили, кто я. Растерялся, сказал, муж.
Я думал тебя там найти. Белье нужно бы женщинам, конечно, поручить. Были ведь у нее какие-то знакомые.
- Я уже отдал белье тете Лиде, - соврал я. - Она снесет.
Отец кивнул.
- У меня идиотское положение, - сказал он. - Мне сказали принести белье, потому что я представился мужем. Я женщину там встретил с завода, она говорит, похороны завод берет на себя.
Я кивнул.
- Паспорт вчера отнес. Свидетельство о смерти получил, - сообщил я. Пускай завод похоронит. Там ее любили.
Он кивнул.
Мы сидели друг против друга и кивали головами, как китайские болванчики, голоса у нас были постные.
И я вдруг впервые понял - напротив меня сидит сорокасемилетний я. У него тот же лоб, и так же волосы лежат, и глаза мои, и все мое, только постаревшее.
Когда отец наконец ушел, я открыл шкаф и вывалил все белье на кровать. Оно нежное, как всякий много раз стиранный трикотаж, аккуратно выглаженное и уложенное. Я собрал то, что получше. Снял с вешалки любимое мамино платье, серое с красными пуговками в виде ромашек. Достал выходные туфли, долго их чистил. Я не хотел, чтобы для нее купили все новое, безличное, и для нее и для меня чужое.
Я тщательно завернул вещи, боясь помять платье, и повез Лидии Ивановне свидетельство о смерти.
Лидия Ивановна пробовала меня покормить, но я не мог есть. Сидели с ней за круглым столом. Иногда по комнате бесшумно скользила старушка. В дверях, притаившись, стоял маленький мальчишка, пока его не уволок куда-то муж Лидии Ивановны.
- Вышла... нет, выбежала... - голос у Лидии Ивановны дрожал, - до лаборатории, пальто не накинула.
Выскочила из парадного, а тут машина, сыворотку с молокозавода привезла...
Глаза у меня наполнились слезами, я отвернулся и поднял к потолку голову, подперев подбородок рукой.
Я не хотел, чтобы слезы выкатывались, но они уже потекли за уши. Лидия Ивановна предложила наготовить всего, чтобы поминки справить. Это, конечно, обычай. Только я не мог с чужими. Я отказался. Позвала у нее пожить. Теперь меня все к себе пожить зовут.
32
Седьмое февраля.
Холод страшный. Город заиндевел. С Дворцового моста Кировский мост не виден. Все в белой пелене, лишь огромный ствол радуги пробивает неяркое молочное марево. Все деревья кажутся облаками. Летний сад тоже облако, порозовевшее сверху.
В своих старых ботинках я совсем одеревенел. Отец вчера звонил в школу, там знают, почему меня нет на занятиях. Я поехал к Славику, но его не оказалось дома, он на соревнованиях. Оставил ему записку, что завтра хоронят маму. Ждать не стал. У Славки недавно вернулась сестра из роддома, там свои заботы.
На остановке автобуса жалась, видно, вконец промерзшая тетка и умоляющим голосом выкрикивала:
- Граждане, покупайте автобусную карточку! Последняя автобусная карточка! Купите, ради бога...
Ей, наверно, очень хотелось домой, в тепло. Мне не хотелось, да только пойти было некуда. А по улицам не погуляешь.
Входя во двор, я налетел на Надьку Савину. Надька остановилась, сказала: "Володя!" - и схватила меня за руку. Она была без перчаток, но руки у нее мягкие и теплые. Я стоял спиной к стене, мы смотрели друг на друга. И она рванулась, побежала на улицу. Что она делала у нас во дворе?