Страница 2 из 47
А пехота, прижатая огнем японских пулеметов, ждала поддержки.
Никаноров не мог упрекнуть ни солдат, ни сержантов. Они выполнили приказ — отпрягли уносных коней. И теперь сами, скользя в грязи, матерясь, падая, толкали миномет в гору, тянули под уздцы исходящих паром коней. Да хоть умри, разве так вытянешь? Трибунал. Верный трибунал. Ах, он выполнял чей-то приказ и поэтому застрял!.. Но был ведь еще самый главный приказ — открыть по врагам огонь. И сумей он это сделать, никто бы не спросил — как он вез минометы: на двух ли, на четырех ли…
Во весь опор он поскакал догонять расчет Алферова. Те уже выезжали на гребень.
— Алферов! Помогайте второму расчету. Отпрягай, Васильич, уносных, миномет с горы на руках на позицию!
Иванов помчался на своей паре обратно. Солдаты под командой Алферова покатили миномет вниз, откуда им уже «семафорил» солдат-телефонист.
И едва второй расчет с подпряженными уносными взъехал на гребень, Никаноров приказал Иванову скакать обратно, вытягивать третий миномет. На позицию третий прибыл, когда первый уже выпустил по японцам пристрелочную мину…
Они довольно быстро подавили пулеметные точки смертников, разметали батарею, и пехота пошла за огневым валом.
После боя Никаноров подошел к Иванову. Тот осматривал, не сбиты ли холки уносных, гладил их, приговаривая:
— Притомились, работнички, притомились… Ну, отдыхайте, покамест тихо.
Никаноров сказал, глядя в сторону, чувствовалось — переламывал себя:
— Спасибо тебе, Васильич. Всю батарею выручил. К ордену представлю. И не злись на меня, пожалуйста. Сам знаешь: был приказ…
Орден Иванову не дали — жирно для ездового. Тем более Красная Звезда у него уже была. Но медали Никаноров все же ему добился. Было в то время Иванову сорок два, Никанорову — двадцать три года.
А когда кончилась короткая эта война, Иванов демобилизовался и уехал в Барабинскую степь, в свой обедневший за войну колхоз. Никаноров вскоре тоже снял погоны и стал доучиваться в Московском университете, откуда со второго курса ушел в ополчение.
Повлажневшими глазами Никаноров рассматривал Иванова. Был тот в кирзовых сапожишках, в сатиновой косоворотке с белыми пуговками. Выгоревший пиджак обтягивал еще крепкие плечи. Иванов радостно щурился голубыми глазами, сиял всеми своими рябинками. И на душе у него было бы совсем хорошо, если бы не стоял тут Подшивалов. А тот уже завел:
— Встреча, как я понимаю, давних знакомых. Бывает, как говорится. Только ты, Иванов, давай-ка не задерживай. Товарищ из московской редакции, по серьезному делу.
Глаза Никанорова, заметил Иванов, стали такими же, как бывали, когда грозился он прописать «на полную катушку». И теперь уже он бесповоротно признал лейтенанта.
— Поговорить бы с вами, — вполголоса сказал Иванов. — До моей избы недалечко. Уважьте?
— А как же иначе? — спросил Никаноров и объявил Подшивалову и Водолахину, что останется в этой бригаде до завтра.
— Понятно, — сказал Подшивалов. — Только, может, удобней вам будет на моей квартире?
— Нет, нет. Спасибо, — поспешил отказаться Никаноров, достал из машины чемоданчик, перекинул на руку шуршащий плащ и, едва отошли, спросил:
— А ты, значит, с тех пор все по конной части трудишься?
Иванов рассказал, что после войны долго председательствовал вот в этой своей деревне. Когда же колхоз укрупнили, стал бригадирам здесь же, в бригаде, самой дальней от центральной усадьбы. И только недавно перешел в конюхи, силы уже не те.
— А как дети? С тобой живут?
— Разлетелись давно. Сын в городе, механиком. Дочки тоже там. Уже внуков шестеро. А у вас-то семья большая?
— Две девчонки. Да малы еще: в пятом и третьем классе, — ответил Никаноров и вдруг спросил: — Слушай, ты помнишь Хихича? Из взвода управления, разведчик.
Как же Иванову не помнить этого Хихича? Отчаянный был!..
— В Ростове встретил его. Все такой же. В милиции служит. А твой Алферов в Иркутске, директор финансового техникума.
— Смотри-ка! — удивился Иванов. — Высоко летает…
Вспоминая однополчан, они подошли к добротной избе. В горнице было прохладно, пахло вымытыми полами, яловой кожей, сыроватой известкой — наверно, хозяйка побелила печку. Запахи были чужими, лишь кожевенный смутно напоминал Никанорову шорно-седельную мастерскую в их полку. Туда батарейный старшина время от времени посылал Иванова латать конскую амуницию.
— Помаленьку шорничаешь?
— Приходится. Молодых к этому делу не шибко привадишь.
— Что ж так?
— Ковырять шилом кому интересно? Хомут не мотоцикл. Да вы, товарищ лейтенант, располагайтесь, отдыхайте. А я хозяйку сбегаю поищу.
Никаноров повесил пиджак на спинку тяжелого самодельного стула, осмотрелся. Два портрета висели над старой деревянной кроватью с пирамидой подушек. Иванов, молодой веселый здоровячок; рядом — чем-то похожая на него женщина в мелких кудрях, завитых, должно быть, в районной парикмахерской. Портреты отражались в зеркале желтого трехстворчатого шифоньера и смотрели на Никанорова будто издалека.
В сенях послышались шаги. Дарья вошла, первой поклонилась, сказала:
— Здравствуйте, как величать вас по батюшке-то не знаю. Все лейтенант да лейтенант, говорит Васильич. С дороги умыться, поди, желаете? Васильич, проводи-ка их!
Никаноров, раздетый до пояса, умылся холодной, из колодца, водой, растерся льняным полотенцем. Он ощутил бодрость и легкость в своем поджаром, волей случая пощаженном пулями и осколками теле. Все в этом здоровом теле, как и в душе его, сейчас радовалось жизни и встрече с человеком из дорогого ему военного прошлого.
У Иванова же от ледяной воды — он сполоснул только руки — заныли застуженные, больные суставы, обожгла, припекла, уж в который раз, какая-то лихоманка внутри, но тут же отпустила.
— Что сморщился? — участливо спросил Никаноров. — Зубы, что ли, болят?
Иванов постарался бодро улыбнуться: нет, мол, какие там зубы, все в порядке. Но Никаноров уловил страдальческую тень в его глазах. По многим наблюдениям он знал — такие глаза бывают у людей, снедаемых постоянными болями. Однако расспрашивать не стал, постеснялся.
В горнице они сели за круглый стол, покрытый клетчатой клеенкой. Дарья наставила тарелок с вареными яйцами, свиным салом, сметаной, подала домашнюю бражку в двух канцелярских графинах, пол-литра перцовки.
Едва выпили за встречу и помянули убитых однополчан, Иванов тонко подвел разговор к колхозным делам, к подшиваловским безобразиям. Подшивалов, человек в колхозе случайный, присланный года два назад из города, тянул колхозное добро без зазрения совести. Но делишки свои обделывал чисто, ревизоры находили документы в порядке.
— Вот мерзавец! — воскликнул Никаноров, но подавил гнев и произнес устало, с явной досадой: — Выкладывай, Васильич, все подробно. И, пожалуйста, по порядку.
Он достал блокнот, развинтил авторучку с золотым пером, стал записывать, задавать вопросы.
— А документы в правлении ты видел?
— Да они на выстрел меня к документам не допустят. И документы сделают шито-крыто.
— Хуже дело. А кто из колхозников подтвердить сможет?
— Нашлись бы люди. Побоятся только, их разжечь сперва надо.
— Значит, ты один?
— Один не один…
Никаноров бросил свое золотое перо на блокнот.
— Что же это творится, Васильич? Колхоз ваш в районе передовой, даже в области на виду. У всех достаток. А председатель сволочь, оказывается, и расхититель. Как увязать все это?..
Последний вопрос Никаноров высказал раздумчиво, обращаясь к самому себе. Иванову же показалось, что лейтенант не верит ему или, как многие другие, не хочет встревать в это дело.
Однако он ошибался.
Как журналист, Никаноров постоянно ощущал себя человеком, который призван бороться с теми, кто вредит обществу. Кроме того, он не забыл фронтовые пути-дороги и внутренне сразу же устремился на помощь старому солдату.