Страница 145 из 154
— О приданом бы надо…
— А-а-а, чео там! Что дадите, то и возьму.
Старуха наморщила лоб, потерла ладонью лицо, вспоминая:
— Постель перовая, самовар желтой меди, шуба из мерлушки, крыта зеленой китайкой, с лисьим воротником.
Кудеяров отмахнулся:
— Да ну, чео там!
Ему не хотелось, чтобы казаки слышали, о чем распиналась теща. Но Мавра Федосеевна торопилась загладить свою вину перед зятем.
— У нас хозяйство не из последних, ты не думай чео худого, — говорила она. — Единственной дочери да пожалеть… Я и лошадь дам с ней… мерина игреневой масти, корову с кашириком. Еще постель стеженую. Башмаки сафьяновые на выход. Про доху-то забыла! — всплеснула она руками. — Совсем новая… на сурчатом меху, крыта нанкой дымчатого цвету. А воротник волчий. Те-е-плая!
Кудеяров поднялся из-за стола, поклонился хозяйке:
— Доброта твоя видна, матушка. Я о том не забуду. А только и ты помни, что венчался я с Катериной, не спрашивая с нее ничео. — Он еще раз поклонился. — Ночевать будем на постоялом дворе. Чуть свет — ехать нам.
По пути в Нерчинск Катерина будто бы отошла сердцем. Помягчела к Ивану. Не станешь же все дни молчать да глаза кулаком тереть. Надо к темноте с ночлегом определяться, надо пропитание себе готовить, надо и младенца с кем-то при нужде оставить. Мало ли что…
Кудеяров нет-нет да подсаживался к ней в телегу, глядел на закутанного в материнскую шаль сына, искал в нем что-либо свое, кудеяровское. Ничего не находя, тревожился, вздыхал, курил цигарку за цигаркой.
Катерина, угадав его мысли, полыхнула по нему зелеными глазищами, усмехнулась:
— Не бойсь!
— А я ничео, — пробовал отговориться Иван. — Ты чео?
— А того самого… Вылупился! Младенец, он младенец и есть. Чео тебе? Глядит-глядит… Не узнаешь, что ли? Дак откуда тебе узнать, коли видишь впервой?
— Да ты что! Ну, взглянул. С него не убудет.
— Залез тут… дышать Кольке нечем. Лошадью провонялся.
— Пусть привыкает, — улыбнулся Кудеяров. — Мы, казаки, как конец младенчеству… с конем проживаем. А он, Колька, в формулярные списки Нерчинской сотни вписан. Было бы про то тебе ведомо.
— Да уж ведомо. — Голос ее заметно потеплел. — Я уж и то думаю… Вчерась на станции тянется к мерину ручонкой, можа, погладить хотел, можа, еще чео захотелось. А мерин-то ржет так… потихонечку-потихонечку, чуть слышно. И эдак же пофыркивает и косится на Кольку.
— Казачий младенец… Он, Катерина, молоко материнское, можно сказать, сосет пополам с конским потом.
С того года, как ногами пойдет; расти ему не в зыбке, а в тряпошном седле, проворней будет.
— Не дури, дам я тебе его… как же. Ни за какие коврижки. Оборони бог.
— Я сам коней-то постигал сызмальства. Смолоду к езде под седлом обучен. В станице заведено так. Не с нас пошло, не с нами кончится.
Он взял ее за руку. Не то от этого прикосновения, не то от духовито-бражного запаха соснового леса у нее кружилась голова, щемило в горле. Душевная тревога томила ее.
С гор, видневшихся за лесом, спускались тучи, пригасив вечерний закат. Между вершинами посвистывал угонистый горный ветер. По ложбинкам и впадинкам выстилались там и тут снеговые скатерти. Они уже подтаивали. Часто попадались заросли голубичника и кипрея.
Она высвободила руку из его пальцев, вздохнула:
— Ну вот… поимел своего. Облагодетельствовал. Чео хотел — замыслил… Обхаживал, как норовистую лошадь. А зачем? Никогда не приносить тебе заклада от невесты — ни кольца, ни головного платка со цветочками. И никто из твоих сродственников не приедет в Выселки, не зайдет в мой дом, не сядет под «матку» и не скажет: «У вас, слыхали, бел ленок, а у нас ковылек: хорошо бы их соединить». Не скажет. Не-ет Никто уж не пообещает моей матушке, что на чужой жениховой стороне будут ее доченьку ласкать и холить, беречь от тяжелой работенки, сошьют ей шубу новую, купят шаль терновую… Вместо невесты-лебедицы бабу поротую, под судом бывавшую, получишь. Обмишулился ты. Будем жить в окаянстве. Вечные перекоры…
— Ну и созлая ты! — не удержался Кудеяров, соскакивая с телеги. — Ни с какого бока не подойдешь. Вот так клюква! Но запомни. Беда эта избывная. Обрящить себя надо.
— Страшно мне, Иван. Муторно на сердце, — призналась она.
— Поротья испугалась?
— Обезобразят тело, обесчестят.
— Эка невидаль! Нас, аников-воинов, все годы службы порют.
— Вы — мужики.
— Бабы, они мужиков живучее.
— Да уж… какое! Как сдумаю о том, что растелешат меня при всем народе… Стыдно ведь. И страшно. Под сердце холод подкатывает.
«Сказать ей, что пороть то я буду? — подумал он. — Не-ет. Погожу еще. Скажешь… Она, черт знает! Чео натворит после того — одному богу известно».
— Застегни душку-то, а то простынешь, — грубовато сказал он.
Сзади, нарастая, дробились цокающие звуки. Похоже, что камни сыпались на дорогу. Облако пыли выползло на сосновый подлесок, звуки приблизились. Кудеяров оглянулся. Из-за поворота показались всадники. Шеренга, еще… Пыль отлетала из-под копыт, подрагивала земля. К Кудеярову подъехал Жарков.
— А это-то казаки, Ванюха. Никак всей сотней прут. Язви тя! Давай ослобожать путь. Катерина, правь в сторону… во-он на то перелесье!
Были уже различимы лошади вороной масти, шедшие на рысях. Под бараньими папахами серые пятна усталых равнодушных лиц.
Проскакали сотник с хорунжим. Оба усатые, пожилых лет. Казаки отдали им честь.
Мимо проносились казаки по двое в ряд с закинутыми на плечо пиками. По седельным сумам было видно, что путь у них дальний.
Жарков, дурачась, крикнул:
— Эй, воины унтовые, царские слуги, откелева вы взялись? Из какой станицы?
На его крик отозвался кто-то из рядов тенорковым голосишком:
— Чео тут торчишь, как гвоздь в дощечке? Заворачивай с нами!
— Туза тебе в зад! Куда это я заверну?
— А на Амур, борода!
— Храни вас царица небесная!
Сотня ускакала. Осела пыль в кустах боярышника. Приглушился, ушел в каменистую твердь цокот копыт.
— Всё на Амур, на Амур! С кандибобером проследовали, — проговорил восхищенный Жарков. — Экую прорву людей нудят! Исполать вам всем!..
На последней станции перед Нерчинском казаки остановились передремать ночку. Во всех закоулках селения стояли подводы с распряженными лошадьми.
Подъехали к ближайшему костру. У огня возилась над казанком баба в ветхой куртке. Старое овчинное одеяло свисало с телеги. Тут же лежала шуба козлиная. На шубе валялся пустой штоф с дырой возле горлышка.
Бутыль-то битую пошто на Амур-реку тащишь? — спросил Жарков.
Баба подняла голову. Не разобрать, каких она лет. По лицу будто молода, а по глазам стара. Глаза у нее запавшие, маленькие, слезящиеся и пустые, бесцветные.
Она не расслышала слов.
— Кого будешь на Амуре-то делать? — громко спросил Жарков.
— Кого? Как все люди, так и я. Миряне-общественники… И я с ними. Бог поможет, — ответила баба, осеняя себя крестом. — Погрейтесь, казачки, коли зазябли в дороге.
Кудеяров и Жарков спешились, подошли к огню. Жарков все допытывался, кто она да почему в путь-дорогу пустилась. Баба сказала, что муж ее, казак, помер, схватил кондрашку в прошлом году.
— После смерти мужа, — пояснила она, — перебивалась опивками и объедками, задолжала людям.
Жарков, свертывая цигарку, посоветовал:
— Тебе бы просьбу подать по начальству.
— Подавала. Кадила властям. Вашему благородию, милостивому государю… командиру полковому.
— Ну и че?
— А че… Перед богом проливаю слезы. Вербовщик тут приехал в селение, ну я и решилась. Заблудшая овца. Опостылело мне. Начальнической милости не дождалась. Оскребышей испекла да и в путь собралась. За неотдачу долгов свели бы в кутузку. А на Амуре-реке все же должно лучше.
— Да-а, — протянул Жарков. — Язви тя… настрадалась ты, баба. Дай тебе бог какого ни на есть счастья на той реке.