Страница 27 из 33
Когда кельнер ушел, Александр Петрович осмотрел свою комнату. Он заглянул в шкаф и посмотрел под кровать и так как под кроватью было темно, зажег свечу и, став на колени, убедился, что там в самом деле никого нет. Успокоившись, он принялся ходить по комнате взад и вперед, из угла в угол.
«А здесь, кажется, очень удобно будет, — подумал он. — Если даже сегодня нельзя это сделать почему-нибудь, завтра можно. А хорошо бы сегодня».
Он оглянулся и увидел на стене большую олеографию, на которой изображена была лунная ночь и финская лайба на взморье.
Став на цыпочки и вытянув руки, он без большого труда снял с крюка олеографию и поставил ее на пол к стене. Потом, заметив на шторе нетолстый шнурок, Александр Петрович забрался на стул и, покашливая от пыли, стал отвязывать его и высвобождать из колец, через которые он был продернут. Покончив с этим, он сделал петлю и подвязал шнурок к тому крюку, на котором висела олеография. Потом Александр Петрович придвинул к стене скамеечку, стал на нее, перекрестился и просунул голову в петлю. Скамеечка покачнулась, упала и перевернулась ножками кверху. Александр Петрович взмахнул руками, как будто хотел удержаться за веревку, но рук до веревки не донес и, вытянувшись, повис в петле. Из груди вырвался вздох, похожий на свист; ноги задергались и каблуки ерзая по стене, ободрали обои.
V
Филипп Ефимович Сусликов любил совать свой нос, куда не следует. А любовные темы, разумеется, прельщали его прежде всего, особенно если он предчувствовал, что между любовниками создались отношения не совсем обыкновенный. Притом, конечно, всякая противоестественность положения вызывала в нем особого рода вдохновение, и он тогда обнаруживал, так сказать, бездонное глубокомыслие.
Нерадовская история давно к себе влекла господина Сусликова. Он порою изнывал от желанья разгадать нерадовскую загадку, но у него не было прямых сведений и решительных указаний на действительную правду. Он мог только догадываться и предчувствовать.
В то утро, когда Александр Петрович уехал в Финляндию, у Сусликова явилось непреодолимое желание посетить господ Поляновых, узнать поточнее о свадьбе и, если возможно, что-нибудь извлечь любопытное из бреда Анны Николаевны. На этот бред он рассчитывал очень и очень.
В квартире Поляновых наткнулся он неожиданно на Ванечку Скарбина. Они не были знакомы и смотрели друг на друга с недоумением.
— Я — Сусликов, — сказал Филипп Ефимович, рассматривая студента.
— Иван Скарбин, — отрекомендовался и Ванечка, в свою очередь мрачно оглядывая непонравившегося ему посетителя.
— А где же Александр Петрович? А Танечка где?
— Уехали.
— Как уехали? Вместе? Куда уехали? — забеспокоился Сусликов.
— Нет, не вместе, а куда — не знаю.
— Анна Николаевна по крайней мере дома ли?
— Дома, но больна. К ней нельзя.
— Мне можно, можно, — залепетал Сусликов, вылезая из своей хорьковой шубы. — Я друг дома. Мне можно.
— Нет, уж извините. Я вас не пущу, — нахмурился Ванечка.
— Это что за охранитель такой, Господи помилуй, — рассердился Филипп Ефимович.
— Не пущу, — повторил сердито и решительно Ванечка.
— И в гостиную не пустишь? — удивился Сусликов. — В передней меня хочешь продержать, студент?
У Филиппа Ефимовича была такая манера внезапно переходить на «ты», сбивая с толку малоопытного собеседника. Но застенчивый и скромный Ванечка, всегда пасовавший, когда его обижал кто-нибудь, хотя бы, например, князь Игорь, оказывался весьма твердым и даже воинственным, если нужно было постоять за другого и особенно за слабейшего.
— В гостиную можете войти, а с Анною Николаевною вам нельзя разговаривать. Это волновать ее будет.
— Ванечка! Ванечка! — раздался в это время из спальни капризный и требовательный голос Анны Николаевны.
Ванечка тотчас же к ней бросился. Филипп Ефимович юркнул в гостиную, а оттуда сунулся в комнату Танечки. Там, разумеется, Танечки он не нашел. Зато он усмотрел на полу письмо, которое обронил торопливый Александр Петрович. Сусликов тотчас же без малейшего угрызения совести письмо поднял и спрятал к себе в карман. Украв письмо, бесстыдник совсем развеселился и решил побеседовать с «анархистом», как он мысленно называл почему-то тишайшего студентика.
Успокоив Анну Николаевну, Ванечка пошел разыскивать названного гостя. Филипп Ефимович, оказался в столовой, где он успел налить себе чаю, воспользовавшись кипящим самоваром, который Ванечка только что собственноручно притащил из кухни.
— А варенье у тебя есть, анархист? — спросил Сусликов смеясь.
— Малиновое, — сказал Ванечка угрюмо, доставая из буфета вазочку с вареньем.
— А ведь я угадал, что ты анархист, — радовался чему-то Филипп Ефимович.
— И не угадали. Я социалист-революционер, а вовсе не анархист, — не утерпел Ванечка.
— Это все равно, милый мой, — вскричал Сусликов. — Но, признаюсь, меня очень тянет к вашей компании. Всегда я был в стороне от доморощенных радикалов, но платонически к ним очень даже стремился.
— Зачем они вам?
— Как зачем? Да ведь у них любопытнейшая психология. Я, конечно, мой милый, имею в виду, так сказать, половую психологию. До политики мне, в сущности, никакого дела нет. Так вот я говорю, что у русского радикала-интеллигента есть нечто в душе христианское и даже монашеское. С одной стороны, как будто аскетическая строгость и строжайшая нравственность, а с другой — самая откровенная распущенность и даже очень безвкусная. Мне кажется, они и целоваться не умеют наши интеллигенты. Целуются, но безрадостно, бездарно и не подозревают даже, что этакие безвкусные поцелуи гнуснейший из грехов. Любопытно было бы с ними поближе познакомиться.
Ванечка густо покраснел.
— Вы эротоман, — брякнул он, негодуя.
— У! У! Анархист, — потыкал ему в бок пальцем, Филипп Ефимович. — А ты, дружок, в Танечку не влюблен? Я бы влюбился… Я в ней что-то предчувствую. Это уж не аскетизм — строгость ее. Тут что-то другое. Целомудрие в ней, правда, есть какое-то особенное, но надо его раскусить. Тут для меня загадка, признаюсь….
Ванечка гневался.
Но Филипп Ефимович, не замечая его гнева, дружески с ним простился и ушел, нащупывая в кармане украденное письмо.
Разумеется, он сломя голову полетел к Марье Павловне. Письмо он успел прочесть на извозчике. Дома супруги сладостно посплетничали, но эта идиллия нарушена была весьма нелепою случайностью. А именно, не прошло и получаса после супружеских нежностей, как Филипп Ефимович, вообразив почему-то, что Мария Павловна в кухне, поймал в коридоре пухленькую горничную и обошелся, с ней нескромно. В этот миг появилась в коридоре Мария Павловна и, увидев безнравственную сцену, огласила дом воплями.
А через полчаса она поехала в Царское Село. У нее была странная привычка: после каждой измены своего чувственного супруга она ездила к княгине «рыдать на плече ее», как она сама странно выражалась. Княгиня почему-то довольно терпеливо переносила этакие излияния.
И на этот раз княгиня вытерпела покорно «рыдания на плече», но Мария Павловна этим не ограничилась и вдруг как-то сразу объявила о свадьбе князя Игоря.
Княгиня едва не упала в обморок. Впрочем, после минутной слабости, она проявила решимость, до того времени ей несвойственную. Не предупреждая мистера Джемса и даже не прощаясь со своею болтливою гостью, она стремительно вышла из комнаты, оделась и куда-то уехала.
Мария Павловна битый час сидела в гостиной, полагая, что княгиня дома и выйдет к ней в конце концов. Но ее не было. Появился мистер Джемс, подробно рассказал Марье Павловне содержание передовой статьи Times, хотя Мария Павловна вовсе его об этом не просила. А княгиня между тем как будто бы исчезла бесследно.
Мария Павловна была очень обижена, когда выяснилось, что княгиня давно уже куда-то уехала, не сказав никому, вернется ли она сегодня домой.
VI
Было мрачно в доме князя Нерадова. С того часа, когда князь приказал Паучинскому объявить ультиматум Александру Петровичу с тем, чтобы непременно «помешать этой безумной свадьбе», неблагополучно стало в нерадовском доме. Князем овладела какая-то зловещая меланхолия. Слуга, секретарь, экономка ходили на цыпочках, подавленные мрачностью князя. Князь почему-то всегда внушал слугам чрезвычайный страх, даже ничем не выражая своего гнева. И на этот раз по всему дому распространилась весть о том, что князь чем-то расстроен и недоволен. Был отдан решительный приказ никого не принимать под каким бы предлогом ни добивался посетитель свидания. Слуги знали, что ослушаться князя невозможно. Запрещено было даже докладывать о тех, кто являлся с надеждою получить у князя аудиенцию. Сам князь сначала бродил по всему дому, со странною злою улыбкою рассматривая, как что-то новое, всех «рокотовых», «боровиковских», «левицких» и каких-то неизвестных, но льстивых живописцев, изображавших послушно знатных, и чванных его предков; он заходил в библиотеку и в рассеянности брал с полок и рассматривал все, что случайно попадалось под руки — то несравненного «docteur en medecine de la faculte de Montpellier, cure de Meudon»[11], то «Memoires de Jacques Casanova»[12], то в драгоценном миланском издании «Decameron di messer Giova
11
Доктор медицины университета Монпелье, викарий из Медона — Франсуа Рабле.
12
«Мемуары Джакомо Казановы»
13
«Декамерон» Джованни Боккаччо
14
«Годы странствий Вильгельма Мейстера»