Страница 129 из 134
Остановились у костра, сбросили ношу и отступили к толпе. А пламя-то разгорелось, охватило поленья, искры в небе со снегом смешались.
— Кидай книги! — приказал Арсентий и навис над Лаврентием. — Энти книги богохульные, кидай их в огонь.
Лаврентий замер, не шевелился. Несколько расторопных стрельцов похватали книги, начали их в огонь бросать, целясь в самую середину, где пожарче, и летят книги, хлопают крышками, словно крыльями.
— Смирись, Лаврентий! — прикрикнул архиепископ, гневно сверкая глазами. — Смиришься — помилую!
Молчит игумен, только бескровные губы шевелятся, да глаза на проворных стрельцов зрят, жгут эти глаза Стрельцовы затылки не хуже огня. Не стерпел один средь государевых людей — раскосый, скуластый, в шапке, лисой подбитой, оборотился к Лаврентию, сощурился:
— Пошто глядишь так, отче?
— Креста на вас нет, ироды. Помянетси то всему воинству стрелецкому, вот увидишь, помянетси, — пророкотал голос игумена.
— Есь, есь, — забормотал стрелец, сверкая глазами. — Крещён, крещён я... — И полез за пазуху чёрной от гари рукой, но архиепископ оттолкнул его.
А тем временем вырвал жар несколько испепелённых листов, взметнул к небу, и рассыпались они в воздухе. А за ними ещё и ещё, и не понять уже, то ли пепельная, то ли снежная метель метёт над землёй.
Народ же пятится от костра — жарко, палёным тянет. От некоторых книг-то, как от живого, горящего на огне, жареным пахнет — то кожа горит.
Пятится народ и молчит, заворожённый, только лица краснеют, то ли от жара, то ли от стыда. И Арсентий отступает, прикрываясь рукой от пламени, и воевода со стрельцами. Остался у костра один Тихон, прямой и твёрдый, как скала. Сделал шаг к нему Лаврентий, но пошатнулся, взмахнул руками, хорошо, кто-то подхватил его, не дал упасть. Архиепископ же не приступает пока к игумену, стоит неподалёку, молчит.
Вывернулся из толпы тут малец в драном тулупчике, солевара сын, протиснулся, пробрался сквозь народ — и к огню. Протянул иззябшиеся ручонки, греет, а сам всё оглядывается на людей и улыбается беззубо:
— Тепленько...
— Гляньте, гляньте! — заорал кто-то в задних рядах. — Тишка-то горбун, эко чудо, исцелился!
Юродивый на четвереньках выполз, вериги по снегу волочатся, завыл волком, глядя на огонь:
— У-у-у...
Подломился в ногах и упал на колени Тихон. Лицом к народу встал, а затылок печёт, аж волосы трещат. Перекрестился размашистым двоеперстием, прохрипел:
— Господи! Што же вы творити, люди добрые? Пошто дозволили слово огню предати? То ведь не книги горят, мысли людей умерших.
Вздрогнул архиепископ, ударил посохом наотмашь, рассёк лоб.
— Замолчи, сатана!
Лаврентий будто очнулся, поднял голову и заслонился рукой от пламени. Народ кругом огня пеной белой плещется, чернецы на колени пали, молятся, рты разинуты, кто двоеперстно, кто троеперстием воздух царапают.
— То не книги в геенне огненной — слово наше горит! — хрипел Тихон. — Слово горит! Придёт время, и скажут, что русская душа излиться словесами не может, коли сейчас всё пожгём.
Махнул рукою воевода, четверо стрельцов схватили Тихона за шиворот, оземь стукнули, головой в снег пихнули — остынь.
— В яму его! — велел Арсентий, багровея и притопывая на месте. — Волоките в яму. И батогов ему, пока не уймётси.
Сволокли Тихона к яме под угловой башней, кинули в чёрную холодную дыру, а он всё одно кричит, и голос его словно колокол:
— Слово горит! Слово!
— Слово горит! Слово! — подхватил юродивый и кинулся к огню. Поплясал вокруг, сунул руку в пламя, выудил что-то и в корзину бросил. Забежал с другой стороны и там снова полез в костёр. Стрелец в лисьей шапке замахнулся на него бердышом, а юродивый отскочил проворно и сиганул в толпу, лишь вериги брякнули. Зашевелился народ, словно ветер волну по воде погнал. То там, то здесь корзина мелькнёт над головами да взлетит обгорелая рука верижника, будто рука сеятеля. Только зерна нету, пусто лукошко, сгорело зерно.
Архиепископ шагнул к игумену, спокойный, величавый, лишь пальцы на посохе белые:
— В яму пойдёшь, Лаврентий, на цепь велю посадить. И по тыще поклонов еженощно по новому обряду!
— Изыдь, сатана! — вскричал игумен, крестясь. — Прочь из святой обители! Не приму епитимьи от поганой собаки, от слова русского не берегущего!
Побелел Арсентий, борода ещё чернее сделалась. Зубами скрипит архиепископ, только слова вымолвить не может. Воевода не растерялся, гикнул стрельцов, да уж поздно было. Обступил народ высоких гостей — пятьсот человек против тридцати, — сжал, сбил в кучку да и повёл к воротам. Стрельцы бердыши выставили, пихаются, воевода саблю выхватил. Глядь, упал кто-то, окропил снег кровью, там другой рухнул. А в самой гуще уж и кулаки замелькали, и колья над головами стрелецкими. Отбиваясь, повскакивали стрельцы на коней, Арсентий в крытый возок заскочил, и лошади с места хватили в галоп. Но верховые-то выскочили со двора, а возок в сугробе застрял, лошади по брюхо увязли, стонут и ржут под плетью. Подхватил народ санки, вытолкнул их за ворота, а уж монахи ворота на тяжёлый засов заложили.
Огляделся игумен Лаврентий, перекрестился, увидел сундук на том месте, где только что карета стояла. Откинул он крышку — полон сундук книг новых, правленых, никонианских.
Спровадили люди гостей высоких, да незваных, столпились подле игумена и затихли все виновато. Иноки чёрной стеной впереди стоят, очи долу, за ними — простолюдье в зипунах, в драных кафтанах, калеки, нищие, блаженные, все на одно лицо, жизнью обделённые. Двое послушников сбегали к земляной тюрьме, освободили Тихона. Приковылял Тихон к игумену и бухнулся в ноги:
— Батюшка, владыко! Коли поганых никониан прогнали, вели теперича узников отпустити, кои в остроге томятси!
Повёл Лаврентий народ к острогу, спустился под землю и приказал старшему монастырской стражи сбивать цепи с мучеников. Подивился старший страж, однако самолично принялся расковывать да освобождать узников. Те же, выходя на свет Божий, бухнулись на колени и стали молиться. Девяностолетний старец Макковей, посаженный на цепь ещё в царствование Михаила Фёдоровича за распутство в женской обители, выполз на карачках, прильнул к земле и помер тут же.
Поднялся Лаврентий из подземелья, глядь, метель-то улеглась. Тишь стоит над Северьяновой обителью. Снежок под ногами морозный заскрипел, воронье откуда-то нагрянуло, закружило в сумеречном небе. Костер, на котором недавно книги жгли, угас почти, лишь головни дымятся и чернеют на снегу.
— Вздуть огонь! — велел игумен. — Да штоб ярче прежнего горел!
Народ заспешил к поленницам, и в мгновение выросла посередь двора новая клеть. Жар от прежнего костра ещё держался в углях, пламя возродилось, охватило дрова и взметнулось к небу. Тихон без указки понял волю игумена, созвал людей и к сундуку приступил. Подхватили сундук на руки и кинули в огонь — гори письмо поганое Никона окаянного!
— То, што мы нынче содеяли, нам не простят, придут царёвы люди, только больше, и с пушками. С того велю всем сегодня готовиться, а завтрева двинемси за Урал-камень, уйдём, новую обитель построим, средь таёжных лесов, где царёвы люди нас не достанут, и каждый спокойно жить и работать сможет и должное Богу отдавать молитвами и бдениями. Мы люди окрайние, к морозу привыкшие, дойдём.
Тут вдруг вывернулся из толпы юродивый с корзиной, заорал, заблажил:
— Слово, слово горит!..
И давай корзиной воду таскать да на огонь лить. Только на него уже никто не смотрел, все пошли готовиться к дороге.
Когда три сотни стрельцов явились в Северьянову обитель, то нашли там десяток монахов, поддерживающих порядок в церквах. Куда делись остальные, монахи не сказали даже под пытками.
Сразу по окончании Земского собора царь Фёдор снова слёг и пролежал до начала февраля, а поднявшись на ноги, сразу приступил к подготовке свадьбы.