Страница 10 из 15
После летних боев 1943 года 1-й батальон 92-й Гвардейской стрелковой дивизии, 280-го Гвардейского стрелкового полка, в котором я служил, пополнили. В мой взвод, который в батальоне, видать, из-за моего норова, называли «дикая ПТО», пришли ребята из Барнаульского пехотного училища. С собой они принесли новую песню: «Я по свету немало хаживал…», которая нам очень понравилась. Когда полк в сентябре совершал марш от Харькова к Днепру, в первую же ночь мы ее запели. Мы шли и пели, а вернее орали. Что с нас взять? – молодые же были. К тому же мы чувствовали, что у нас здорово получается. Когда песня кончалась, мы запевали ее вновь, и буквально через двадцать минут наш взвод окружила толпа солдат. Народ все подходил, выравнивал свой шаг вровень с нашим и слушал песню, пока не вмешались командиры и не отправили всех в свои подразделения, установив, по сколько человек и в какое время могут идти с нами и петь. Вскоре песню перенял весь полк.
Почему я командовал взводом, не будучи офицером? Потому что я отказывался, я не хотел быть офицером. Я лежал в госпитале и видел такую картину. Раненого солдата или сержанта выписывают домой на шесть месяцев с перекомиссией. Он едет к себе домой, через шесть месяцев он должен прийти на комиссию, а там, может, его отправят в армию. Во-первых, он это время живет дома. Во-вторых, он может пойти на работу и получить бронь. А офицер в военкомат и в ОПРОС или еще куда-то в «пожарную команду». Офицеров домой не отпускали. Я что, храбрее других, что ли? Я тоже хотел, в случае ранения, уехать домой.
Марш к Днепру был очень тяжелым. Он начинался вечером, как только немного смеркалось, и продолжался до рассвета, а то и до середины дня. За ночь мы в своих ботинках с обмотками проходили по 40 километров. Мы шли по дороге, разбитой нашими ногами и конными повозками в мельчайшую пыль, оседавшую на одежде, мешавшую дышать. Через несколько дней пошли дожди, превратившие эту пыль в непролазную грязь, каждый шаг по которой давался с огромным трудом. На промокших, выбивающихся из сил лошадей и людей жалко было смотреть. Вскоре мы не только перестали петь, но нам запретили курить и громко разговаривать. Так мы и шли молча, только бряцали котелки и оружие. Кто-то в рукав курил самокрутку, на него шикали, ругались, что он демаскирует колонну. Грязь налипала на повозки, образуя огромные комья возле ступиц колес. Солдаты согнулись под тяжестью мокрых шинелей и амуниции. Я не представляю, как расчеты станковых пулеметов или 82-мм минометов могли нести не только личное оружие и вещи, но и тяжеленные плиты или стволы минометов, станки и тела пулеметов по этой грязи! Впрочем, и у нас, артиллеристов, даже мысли не возникало облегчить свою ношу и положить карабин или вещмешок на передок или станины орудий – лошадей было жалко. Я, помню, шел за орудием, сцепив пальцы рук над обрезом ствола орудия и положив на них подбородок, спал на ходу. Некоторые, уснув, сбивались с дороги и падали в придорожные кюветы. Упадет такой воин, вскочит и начинает метаться от страха, не понимая, что произошло, где его подразделение.
Кормили нас вечером и на рассвете. Вряд ли кто контролировал повара и ту бурду, которую он варил. Бывало, дадут чечевичный суп, а в котелке одна чечевица за другой летает – ни мяса, ничего. На орудие давали буханку хлеба, которую веревочкой старались разрезать на равные части, по числу человек. Один отворачивался, другой накрывал ладонью порцию и спрашивал: «Кому?», а отвернувшийся называл фамилию. А ты в это время глотаешь слюну и мечтаешь о том, чтобы тебе досталась горбушка – в ней больше хлеба. Правда, один раз нам сварили рисовую кашу с молоком. Если кому-то из фронтовиков сказать – не поверят. Я такой белой, вкусной каши никогда больше не ел. Как она пахла!
Днем устраивали привал в населенных пунктах или перелесках. Все спали мертвецким сном. Немцев поблизости не было, да и авиация их не появлялась. Только однажды утром, мы еще шли мимо каких-то садиков, низко над ним и вдоль нашей колонны пронесся, сверкая на солнце, двухмоторный самолет. Я разглядел нарисованного на носу дракона и летчика, грозившего нам кулаком. Мои солдаты говорят: «Командир, чего у тебя лицо белое?» – «Ничего. Рубанул бы он по нам, мы бы тут все легли». Повезло. Он прошелся, сделал вираж и ушел, ни разу не выстрелив. Может, патронов не было, а может, выполнял более важное задание. Стрелять из винтовок начали только ему вслед. Видать, не я один испугался…
Чем ближе подходили к Днепру, тем чаще встречали разрушенные села, поваленные деревья. Немцы старались оголить левый берег, чтобы подходящие к реке войска не могли укрыться.
Помню, как вышли к реке. Я сам киевлянин, и роднее реки, чем Днепр, для меня нет. В детстве я переплывал его, но только в определенных местах, где течение могло вынести тебя на отмель противоположного берега. А в этот раз переплывать мне его пришлось трижды. Не от храбрости и не по собственному желанию. Числа 10–12 сентября личный состав полка выстроился на косогоре. Было пасмурно, промозгло и сыро. Шел мелкий и нудный дождь. К месту построения все шли как-то тихо, понуро, не слышно было разговоров, шуток и почти никто втихаря не курил. Бойцы в набухших от влаги тяжелых шинелях скользят, обмотки разматываются. В последнее время заметно увеличилось число построений и количество выступающих на них. Появились какие-то новые ораторы, которых я раньше не видел. Но в этот раз оказалось, что новый командир полка Плутахин, заменивший погибшего в летних боях, приехал для вручения наград личному составу. Что-то он говорил, я почти не слышал. Вдруг меня толкают: «Иди, тебя». – «Чего?» И тут слышу: «Младший сержант Ульянов к ордену Отечественной войны первой степени». Я в мокрой шинели иду по косогору. Подхожу, докладываю, что прибыл для получения награды, а командир полка вытянул руку перед собой и крутит орден, разглядывая его: «Какой красивый!» Я его рукой хвать: «Служу Советскому Союзу!» Повернулся и пошел в строй. Ребята по плечам хлопают, просят орден показать. Радостно, конечно! Настроение стало отличным. Все было хорошо.
Пехота на марше.
Впереди движется 45-миллиметровое орудие.
Ночью пошли на марш. Ребятам я разрешал идти по сухой обочине, а сам, как уже говорил, шел за орудием. Пойми, мне было восемнадцать, я был самым молодым командиром взвода, а управлять приходилось людьми и в два раза меня старше. Все, что происходит во взводе, все зависит от командира взвода. Надо себя так поставить, чтобы солдаты знали, что ты за хорошее похвалишь, за плохое взыщешь, что ты не поощряешь доносы и не любишь «сачков». Взвод надо было беречь, следить, чтобы личный состав всегда был сыт, чтобы всегда были снаряды и корм для лошадей. Надо правильно занять огневые позиции. На каждой остановке я заставлял выверять орудия, поэтому мы и стреляли хорошо. Все зависит от командира взвода! Был такой случай, когда я своему другу, Ване Фролову, как раз перед форсированием Днепра прострелил ногу. Получилось так, что меня вызвал к себе командир батальона. Надо сказать, комбат, Иван Аникеевич Звездин, был очень толковый мужик. Ходил слух, что он бывший полковник, разжалованный за амурные дела, потому что так командовать, так распоряжаться, пользоваться таким авторитетом, по нашему мнению, мог только полковник. На самом деле образования у него было всего 8 классов и курсы младших лейтенантов, но зато он имел опыт боев на Хасане и Финской, что, видимо, и позволяло ему грамотно управлять батальоном. Так вот я ушел, когда ребята начали готовить ужин. Возвращался я от него, когда батальон уже выходил на марш. Я подошел к нашей палатке. Мои бойцы сидят внутри, а перед ними на рогатинах висит эмалированное ведро, в котором варился борщ, распространяя сумасшедший запах. Я им крикнул: «Вы почему не собрались?» – «Командир, что ты шумишь? Садись, поешь. Смотри, какой борщ мы сварили!» Вот тут я психанул. Выхватил пистолет и выстрелил в этот борщ, решив продырявить ведро и показать, что дисциплина важнее. Получилось так, что пуля рикошетом попала Ивану в икру. Слава богу, кость была не задета, а ребята согласились дело замять, но я его еще несколько дней на пушке возил, поскольку ходить он не мог.