Страница 17 из 48
Так король распорядился. И, конечно, до Заборра не заставил дожидаться исполнения приказа. Крепко взяв под руку сына, он повел его из зала, мимо герцога, который все стоял оцепенело в голубом своем кафтане, мимо дуна Альвареша, плачущей Белладолинды, мимо прочих дам, фидальго и лохматых музыкантов. А великий инквизитор проводил их мрачным взглядом. Хайме шел, отцом влекомый, ничего вокруг не видя, как во сне. И беспокойно мысль тревожная блуждала… вне просторов океана…
14
Росалия, шурша юбками, вбежала в гостиную.
— Проснулся! — выпалила она.
Дун Абрахам вздохнул с облегчением. Двадцать семь часов кряду проспал Хайме, сынок. Он не просыпался даже когда ему меняли примочку из настойки шиповника и остролиста. Опасались горячки, но, слава всевышнему, обошлось без нее.
В доме, пока Хайме спал все ходили на цыпочках. Дважды дун Альвареш присылал справляться о здоровье. А сегодня утром заявился сам к дуну Абрахаму в служебный кабинет, оторвал от составления меню королевского блюда, повел любезный разговор о петушином бое, о государственных финансах, пожаловался на малые доходы от имения. Но дун Абрахам видел лукавого царедворца насквозь. Тонкими намеками дал понять, что приданое за донселлой Белладолиндой намерен взять сполна и не потерпит утайки. Договорились, как только Хайме оправится и встанет на ноги, устроить помолвку.
Все шло на лад, королевская милость снова внесла покой в дом дуна Абрахама.
Услышав, что Хайме наконец проснулся, дун Абрахам немедленно распорядился отнести ему еду — жареного цыпленка, спаржу, сладкого вина для подкрепления сил. А спустя полчаса и сам поднялся к сыночку.
Хайме полулежа доедал цыпленка. Под распахнутой рубашкой белела на смуглом торсе полотняная повязка.
Дун Абрахам сел у него в ногах. Осведомился о самочувствии, Хайме ответил, обсасывая косточку, что чувствует себя хорошо, только саднит немного рана, нельзя ли снять примочку?
— Нельзя, — сказал дун Абрахам, — никак нельзя без примочки. Потерпи, сынок. — И добавил, помолчав: — Твои портуланы и компассо у меня. Следствие по доносу закрыто, и мне все вернули в полной сохранности.
— Это хорошо, — сказал Хайме.
Он вытер жирные губы, выпил вина и откинулся на подушки.
— Прислать их тебе?
— Как хотите, отец.
Дун Абрахам всмотрелся в лицо сына. Хайме осунулся за последние дни, щеки запали, буйно разрослись давно не стриженные черные волосы. Но лицо выглядело спокойным, даже умиротворенным. Вот только глаза были какие-то потухшие. Не нравились дуну Абрахаму его глаза.
— Экспедиция отменена, — сказал дун Абрахам. — Падильо и Кучильо намерены выкупить каравеллу у остальных пайщиков, чтобы возить товары из Венеции и Александрии. Но у меня возникла мысль… Может быть, я выкуплю каравеллу. Как ты думаешь?
— Это хорошо, отец.
— Конечно, будет нелегко. Придется заложить имение. Но за два-три плавания расходы, полагаю, окупятся. Ну вот… Если захочешь, ты сможешь плавать по Средиземному морю на своей каравелле.
— Спасибо, отец, — сказал Хайме все тем же вежливо-безучастным тоном. — Если можно, пришлите ко мне цирюльника. Л то оброс я очень.
Дун Абрахам поднялся, хрустнув суставами.
— Непременно пришлю, — сказал он хмуро и дернул себя за бородку.
Тут прибежала запыхавшаяся Росалия.
— Извините, отец! — выпалила она скороговоркой. — Я случайно выглянула в окно… Там подъехала карета, и вышла донселла Белладолинда! Я и пустилась бежать… предупредить братца…
— Пусть войдет! — выкрикнул Хайме, садясь в постели. — Пусть войдет!
Дун Абрахам увидел, как вспыхнул румянец на лице сына, как заблестели его глаза.
Странно устроен человек!
Исполнились самые заветные мечтания дуна Абрахама. Хайме, сын и наследник, женится на одной из знатнейших невест Кастеллонии, будет приближен к королевской особе, займет положение при дворе. Он не уйдет в океан, в пугающую неизвестность. Долгие безоблачные годы ожидают его…
Почему же так беспокойно на душе у дуна Абрахама? Что томит его? Или он не доволен, что сбылись его желания?…
Странно, странно устроен человек. Вот ведь: полагал дун Абрахам, что прочно, навсегда забыл свое прошлое, но стоило только ему, прошлому, напомнить о себе…
Чем занимался он столько лет, на что истратил жизнь? Угождал королевскому брюху, изобретал соусы и приправы… А жизнь — она ведь дается один только раз, бренная земная жизнь. Господи! — мысленно воззвал он. — Как поступил я с твоим даром — со своей жизнью?…
Часами сидел он, задумавшись, над портуланами, разглядывал океанскую синь и красные линии курсов, устремленные в неведомое. И перед мысленным взглядом вставали картины былого, которые — вот поди ж ты! — нисколько не изгладились за многие годы из памяти. Он видел бесконечную водную равнину и пылание заката, когда по океанской зыби пробегает огненная дорожка. Белым облаком нависает над корабельным носом тринкетто — нижний парус передней мачты, а над ним рвется вперед парункетто — верхний парус, округлый и белый, словно грудь молодой женщины.
А он, дун Абрахам, опершись на перила балкона, смотрит, как нос каравеллы режет воду, как зеленая вода, превращаясь в белую шипящую пену, вскидывается вверх, и брызги приятно холодят лицо, и ноздри вдыхают неповторимую свежесть океана… И никаких интриг и нашептываний… Только скрип снастей да вольный посвист ветра…
Ах ты ж, господи!..
Душа дуна Абрахама колебалась влево-вправо, как коромысло весов, на которых взвешивают на том свете плохие и хорошие дела. Влево-вправо, влево-вправо…
Однажды вечером не выдержал: в ранних зимних сумерках поехал в гавань. Встречный ветер пахнул близкой весной. Скороход с фонарем бежал впереди, и слабый прыгающий свет выхватывал из сгущающейся тьмы неровности дороги, каменные стены, лужи и кучи мусора на пустыре. Там, на пустыре, пылали костры, вокруг них тесно сбились бездомные, бродяги, которых видимо-невидимо развелось в процветающем кастеллонском королевстве. Тянуло скверным запахом нищенской похлебки. Запах голода преследовал его до самого порта.
Толкнув дверь (протяжно простонали ржавые петли), дун Абрахам вошел в портовую таверну. Гомон и гогот оглушили его, и он чуть не задохся от душного чада.
— Эй, ваша честь! — подскочил к нему пьяненький рыжий матрос, расплескивая вино из кружки. — Выпейте с нами! За морского епископа!
От хохота, вырвавшегося из матросских глоток, у дуна Абрахама заколебалось перо на шляпе. Он покачал головой, медленно пошел меж дощатых столов, скользя взглядом по лицам, не пропуская ни одного. Он слышал грубые хриплые голоса, обрывки пьяных разговоров вперемежку с руганью.
— Ну и что? — орал кто-то, потрясая кружкой. — Поднял на мачту все до последней тряпки, увалился кормой под ветер и удирай что есть духу! А если у мавров посудина поменьше, да сидит поглубже от награбленного добра — ну, тут тоже не теряйся! Навались с наветра, марсели на стеньги, забрось крючья — и режь, круши нехристей!..
За одним из столов спал человек, уронив курчавую седеющую голову на скрещенные руки, обнаженные по локоть. На правой руке синела наколка — изображение пресвятой девы с рыбьим хвостом. Дун Абрахам остановился, ухватившись пальцами за кружевной воротник. Потом решительно подступил к спящему, затряс его за плечо. Тот мычал, бормотал ругательства, не хотел просыпаться. И только когда дун Абрахам с сплои толкнул его в бок — поднял голову, вытаращил грозно глаза, — кто, мол, посмел разбудить?
— Здравствуй, Дуарте, — тихо промолвил дун Абрахам.
— А! Это ты… — кормчий Дуарте Родригеш Као громко зевнул. Потом сказал насупясь: — Убирайся отсюда… раз старых приятелей не признаешь…:
Дун Абрахам, звякнул шпорами, перешагнул скамью, сел рядом.
— Я не забыл тебя, Дуарте. Только в тот раз мне было недосуг…
— Не забыл! — Дуарте невесело усмехнулся. — Еще бы тебе меня забыть.
— Я поклялся тогда, Дуарте, что, если уцелею, никогда больше не выйду в море.