Страница 10 из 21
«Хотелось бы узнать, как странствовать?» – этот вопрос Чжуан Чжоу вкладывает и в уста Конфуция. А отвечает ему сам Лао-цзы: «Я странствовал сердцем в первоначале вещей». Ну, а для этого необязательно далеко забираться. Но как распознать первоначало вещей? Чжуан Чжоу учит устами Лао-цзы быть бесстрастным и обретать единство с тьмой вещей в Поднебесной.
На Днепре я и почувствовал вдруг близость чего-то, что, возможно, и было первоначалом…
Генри Торо считал, что тот, кто остается только путешественником, узнает все из вторых рук и только наполовину и на него полагаться нельзя. И совсем другое дело, продолжал он, рыбаки, охотники, лесорубы – вот кто знает лес, поле, реку по-настоящему.
Да, в дальней дороге ты всегда будешь именно путешественником, и лишь в ближних странствиях можно уподобиться охотникам и лесорубам. Короче, надо идти вглубь, а не вдаль. Начинать надо как цикада, а продолжать – словно феникс. Может, в этом смысл поучения Чжуан Чжоу.
И, спрятав байдарку в тростниках, я отправился в город после недельного молчания.
Впереди меня ждало звуковое облако более плотное и коварное, нежели то, что повстречалось на пыльной дороге. И я вступил в него, точнее, въехал в стучащем и говорливом вагоне пригородного поезда. В этом поезде всегда звучат речи, здесь ездят бригады железнодорожных рабочих в оранжевых замасленных жилетках, селяне, дачники с пропеченными лицами, им есть о чем поговорить. Обычно мне нравится мир этого поезда Рижско-Орловской дороги. Но в тот раз сидел как на иголках. Здесь любой неожиданно и безо всякого повода мог нарушить твое молчание. Но никто так и не обратился ко мне, а контролер не появился. По этому поводу кто-то пошутил насчет коммунизма на дороге.
В городе напряжение спало, странным образом молчание было здесь неуязвимее. Ты был менее заметен.
В городе молчать проще.
Но, подходя к подъезду, я заметил соседку, симпатичную проводницу дальних поездов, всегда приветливо улыбавшуюся мне, и приостановился, пусть первая едет в лифте. Она скрылась в подъезде. Немного подождав, вошел и я. И услышал, что она еще не уехала. Пойти, что ли, в магазин, соображал я, за хлебом, но в ближайшем все подавала продавщица, надо было просить. А идти дальше уже не хотелось, устал. Но вот открылись и схлопнулись двери лифта – соседка поехала. Вскоре я был дома. Жена с дочкой, как обычно, проводили лето в деревне у стариков.
В глаза бросились книги – обилие книг на столах, на полу, в шкафах, – журналы, газеты. Компактная молчащая речь… Разве может она быть молчащей? Зазвучит в тот миг, когда ты погрузишься в нее взглядом, а потом и весь с потрохами.
Открывая холодильник, я ожидал, что и оттуда посыплются какие-нибудь записки, открытки. Но там были походные консервы, масло, томатная паста, яйца. Я изжарил яичницу, заварил покрепче чай, достал сухари вместо свежего хлеба, за который надо было платить молчанием, и отлично поужинал.
Подумав, поставил кассету с Малером, Пятой симфонией. Симфоническая музыка близка к молчанию, вдруг догадался я. Может быть, это и есть молчащая речь. Речь за мгновение до звучания.
Потом я слушал Дебюсси «Море» и «Прелюдии», и, когда раздались звуки «Ворот Альгамбры», сразу увидел железнодорожный мост на Днепре, под которым проплывал недавно, почудился даже запах воды и мазута, железа и шпал. На левой зеленоватой от плесени опоре белели метки подъема воды, самая высокая была почти под рельсами, напротив стояла дата – 1908. Дебюсси еще не приступал к своим тетрадям прелюдий, но уже вынашивал эти терпкие звучания. Смоленск тогда затопило, по базарной площади плавали на лодках и плотах и даже дверях. Схлынула вода, и во дворах, в подъездах билась рыба, жители набирали ее в авоськи. Жаль, что не сохранилось таких фотографий – вполне сновидческих. Но тогда аппарат был редкой и дорогой штукой. В это время делал свои снимки Прокудин-Горский. Фотографировал он и Смоленск, причем в цвете и так, что, впервые увидев эти фотографии, я не мог поверить, будто они сделаны в начале двадцатого века.
«Что увидел западный ветер», «Утонувший собор» – слушая «Прелюдии», я вновь как будто взмахивал веслом, гоня байдарку вверх. Да, музыка лучше всего соответствовала тому, что наполняло меня. Вполне опыт молчания только музыкой и можно передать. И радикально эту идею, пожалуй, и воплотил знаменитый Кейдж в своей пьесе, вынудив пианиста не касаться клавишей четыре минуты и тридцать три секунды. Это апофеоз молчания молчания.
Перед сном я полистал тоненькую книжку Мориса Бланшо и наткнулся на этот выразительный диалог:
«Дорога еще дальняя». – «Но нас далеко не заведет». – «Приведет нас как можно ближе». – «Ведь близкое дальше всякого далека».
Сон в бетонной разогретой зноем коробке был изматывающим, утром я встал невыспавшимся, злым. Скорее сдать билет и вырваться отсюда. Сосед азартно ругался со своей тещей. За стенкой выла водопроводная труба. Гудел лифт. Всю ночь во дворе хлопали дверцы автомобилей, болтали и хрипло хохотали бляди – в доме напротив они квартируют. Малое отшельничество – а именно таковым считается лесное уединение – казалось мне предпочтительнее.
Зазвонил телефон. Я приблизился к тумбочке и, постояв над верещавшим аппаратом, отошел. Но чья-то речь продолжала биться в нем, мне показалось, что даже трубка чуть подпрыгивает. Хармс придушивал обычно телефон подушкой или запрятывал его в шкаф. Этот исторический факт немного оправдывал мою нелюбовь к телефону. Родня и друзья, знакомые недоумевают, в чем дело, где мы пропадаем, почему не отвечаем на бесчисленные звонки. Обычно это недоумение высказывается с легким возмущением. Ты живешь здесь, включен в этот мир, так какого черта выдергиваешь шнур.
Но именно это я и сделал, прежде чем взяться за утренний черный густой и пахучий чай.
Побрившись и надев чистую рубашку, брюки, с билетом и паспортом в кармане, я пошел в центр. В паспорт я вложил записку с просьбой вернуть деньги, так как отказываюсь от полета.
«Ведь близкое дальше всякого далека». Вот в чем дело. Можно было написать и это.
План мой вполне удался. Деньги мне вернули, прочтя записку и быстро взглянув на меня… не знаю, покраснел ли я. Домой мне посчастливилось пробраться, не повстречав никого из знакомых. Вообще легко превратить жизнь в приключение. Взять обет молчания. Или наоборот – здороваться с прохожими, как в деревне, ну, допустим, только с рыжими.
Из окна мне были видны две трубы недалекой ТЭЦ. Сейчас, в летнюю жару, они не дымили, а вот зимой все застилали отравой, в безветренный январский или февральский день все просыпались с черными полукружьями под глазами; если было сыро, то воздух на улице висел желтоватой кисеей, а выстиранное белье, принесенное с лоджии, воняло псиной. Усаживаться за рукопись в такой день было абсолютно бессмысленно: отравленная кровь, легкие и все прочее гасили даже намек на вдохновение. Все были раздражены, неуступчивы, агрессивны. Я уверен, что свободный исследователь связи преступности в нашем микрорайоне с экологической проблемой получил бы Нобелевскую премию. Он мог бы воспользоваться и моими наблюдениями. Вот одно из них, я его дарю. Нигде в Смоленске не бьют с упорством и неслыханной дерзостью школьные окна – два-три случая не в счет, – а у нас это происходит по ночам из года в год. Утром учителя находят в классах кирпичи и булыжники, куски арматуры, парты усыпаны осколками. В мороз окна спешно заделывают фанерой, и современная двухэтажная школа приобретает вид прифронтового здания. Рабочие привозят пачки стекла в деревянной упаковке, стекольщик берется за дело, новые стекла держатся некоторое время – и в одну из ночей осыпаются под градом камней. Война не прекращается. Уходят с аттестатами в большой мир выпускники, приходят первоклассники, вдыхая запах свежей краски, и все повторяется. Что же это за ученики? Мы не были пай-мальчиками, но бить стекла в школе нам казалось уже чрезмерным. Даже в отместку за двойки. Таков же образ мыслей и нынешних учеников, обитающих в других микрорайонах, но только не наших. Я думаю, это взрывы отравленной крови.