Страница 20 из 27
Сегодня в моей комнате такой же холод, как в тот день, когда я собирался разжечь костер из книг. И вот я сижу в холоде, непрерывно курю и стараюсь запечатлеть этот холод на бумаге, чтобы, когда в Сан-Франциско опять станет тепло, я не забыл, каково мне тут было в холода.
У меня есть проигрыватель, я завожу его, когда делаю зарядку, чтобы согреться. Так вот, если в комнате очень уж холодно, проигрыватель не работает. То ли внутри у него что-то заедает, то ли смазка замерзает и поэтому колесики не крутятся; тогда я не могу под музыку делать наклоны и махать руками. И, увы, обхожусь без музыки. Делать зарядку под джаз куда приятнее, но при такой стуже проигрыватель выходит из строя и я оказываюсь в ужасном положении. Ведь торчу я тут с восьми утра, а уже без четверти пять, и со мной творится черт-те что. Не выношу, когда день проходит впустую, а я так ничего и не сумел сказать, и столько времени ухлопал на книжки, которые даже не успел прочитать, и все пытаюсь начать рассказ, но ничего не получается. То и дело хожу взад-вперед (два шага в любую сторону — и упрешься в стенку), сгибаюсь-разгибаюсь, взбрыкиваю, размахиваю руками. Вот и все, чем я занимался целый день. Раз десять я заводил проигрыватель, проверял, не поднялась ли хоть чуть-чуть температура в комнате, но нет, проигрыватель молчит.
Я подумал: надо тебе об этом рассказать. Даже если это пустяк. Хотя глупо придавать холоду столь большое значение — подумаешь, немножко померз, но сегодня холод нечто реальное, нечто очень важное, вот я о нем и пишу. И до чего поразительно и отрадно: за целый день моя машинка ни разу не отказала. Помню, под рождество во время сильных холодов что-то в ней без конца заедало, и чем больше я ее смазывал, тем хуже работала. Никак не мог ее наладить. Оказалось, не тем маслом смазывал. А нынче, пока пишу о холоде, машинка работает безупречно, что меня поражает и радует. Как хорошо, что моя машинка, невзирая на холод, бесперебойно печатает слова, которыми я пользуюсь. Это дает мне стимул продолжать в том же духе, что бы ни произошло. И я говорю себе: раз машинка хочет работать, ты должен работать вместе с ней. Вот что это значит. А не можешь из-за холода написать приличный рассказ — пиши что-нибудь другое. Что угодно. Хоть длинное письмо. Расскажи, как ты мерзнешь. Пока дойдет по адресу, солнышко снова выглянет и согреет тебя, а письмо будет рассказывать, как ты мерзнешь. А уж если так замерз, что не можешь выжать из себя немного средней, будничной прозы, ну так, какого черта, напиши хоть что-нибудь, лишь бы правду. Опиши, как у тебя стынут пальцы на ногах или как собирался жечь книжки, чтобы согреться, но не смог на это пойти, или напиши о проигрывателе, который в холод не работает. Расскажи о пустячных мелочах в этот холодный день, когда мозг твой стынет и руки-ноги коченеют. Расскажи о том, что хотел написать, но не смог. Вот что я все время внушал себе.
С утра я выпил кофе и пришел сюда написать очень значительный рассказ. Кофе меня согрел, и сперва я не почувствовал, до чего тут холодно. Я вынул бумагу и начал в уме прикидывать, что же хочу сказать в этом своем очень значительном рассказе, который так и не будет написан, — если я что-то теряю, то уж навсегда, — в рассказе, навсегда утраченном из-за холода, что проник в меня, сковал молчанием, заставлял вскакивать со стула и делать гимнастику. Но рассказать-то о нем я ведь могу? Дать понять, каким он должен был быть. Столько-то я помню, хотя и не написал его и он безвозвратно утерян. Постараюсь дать тебе хоть какое-то понятие о том, как я пишу.
Перескажу то, что говорил себе утром, когда в уме прикидывал этот рассказ.
Представь себе Америку, говорил я сегодня утром. Всю целиком. Ее города, дома, людей, как они непрестанно появляются и уходят, появляются и уходят дети, появляется и уходит человек, представь и смерть, и жизнь, движение, голоса, гул машин, речи ораторов; думай и о боли Америки, о страхе, о вечном томлении, что скрыто в душе всего живого. Вспомни гигантские машины, кружение колес, дым, огонь, шахты и тех, кто в них работает, шум, суету. Вспомни газеты, кинотеатры и все, что присуще жизни в Америке. Пусть это будет твоей целью: показать эту великую страну.
А потом перейдешь к частному. К какому-то одному человеку. Живи подле него и в нем с любовью, старайся понять чудо его бытия, раскрой правду его жизни и покажи великое счастье человека — жить на свете, вырази это мастерской прозой, без пышных слов, скажи, что человек этот неотделим от своего времени, от машин, огня и дыма, газет, шума, суеты. Подойди вместе с ним к его тайне и поведай о ней бережно, ведь это тайна души человеческой. Говори правду. Не придумывай ложь, стремясь кому-то угодить. Поэтому не надо никого убивать в твоем рассказе. Просто поведай о самом великом событии за всю историю, за все времена — о скромной бесхитростной правде жить на свете. Нет темы возвышенней. И вовсе не нужно кому-то совершать насилие, чтобы послужить материалом для твоего искусства. Да, насилие существует. И ты, конечно же, упомяни о нем в свой срок. Расскажи о войне. Обо всем ее уродстве, о разрушении. Но пусть тобою движет любовь. И всегда высвечивай прекрасную простую правду бытия. Это самая важная тема. Не стремись создать в рассказе эффектную кульминацию. Человек, о котором ты пишешь, вовсе не должен совершить героический или чудовищный поступок для того, чтобы ты написал стоящую прозу. Пусть твой герой делает то, что делал всегда, день за днем, продолжая жить. Пусть он ходит, разговаривает, думает, спит, видит сны, просыпается, и снова ходит, и снова разговаривает и движется; пусть живет. Этого достаточно. Это все, о чем есть смысл писать. Ты ведь никогда не видел, чтобы рассказ жил сам по себе. События жизни никогда сами не складывались в форму рассказа, или стихотворения, или какую-то другую форму. Единственная форма для тебя — твое понимание. Единственное содержание — твоя восприимчивость, твоя чуткость. Расскажи о каком-то одном человеке, прими его бытие. Рассказывай о человеке.
Ну вот, получилось довольно скудное изложение того, что собирался написать. Сразу после выпитого кофе я прикидывал в уме, что и как напишу, но теперь я коченею от холода и передать вразумительнее свой замысел просто не способен. А ведь он должен был быть прекрасным, мой рассказ, но от него осталось лишь это смутное воспоминание, и надо хотя бы облечь это воспоминание в слова. Завтра я опять буду писать, это будет совсем другой рассказ.
Я взгляну на всю картину под другим углом. Не уверен, но весьма возможно, разозлюсь и буду высмеивать Америку и то, как в ней живут. Вполне возможно. Это я могу. Я так делал не раз, и порой, когда меня возмущают наши партии, с их политиканством и махинациями, я сажусь и принимаюсь высмеивать сию великую страну. Я начинаю злобствовать, я изображаю человека существом отвратительным, никчемным, грязным. Собственно, это и не человек вовсе, но я придаю ему человеческое обличье. Он — нечто совсем другое, не столь определенное, но для сатиры куда удобней представить его человеком. Вообще-то моя задача — добраться до правды, но если уж настраиваешься на сатирический лад, то говоришь — черт с ней, с правдой. Ведь все врут, почему это я обязан говорить правду? Все так мило лгут, пишут такие милые рассказы и романы, чего же мне тревожиться о правде? Нет ее, правды. Есть только грамматика, пунктуация и прочий вздор. Но я себя одергиваю. Да, я могу разозлиться и начать все высмеивать, но я себя одергиваю. Ведь в лучшем случае все это довольно грустно, довольно трагично.
И вот я мерзну в этой комнате целый день, стараюсь сказать что-нибудь убедительное, чистое обо всех о нас, кто живет на свете. Но из-за проклятого холода мне так ничего и не удалось сказать. Весь день я только и делал, что махал руками, курил без продыха и прегнусно себя чувствовал.
Ранним утром, когда я согрелся от кофе, прекрасный мой рассказ был весь в голове — садись и печатай, но он от меня ускользнул.
И лишь одно я способен сейчас сказать: в Сан-Франциско очень холодно, и я замерзаю.