Страница 18 из 27
И потому в принципе от любого писателя, вознамерившегося написать о людях, с которыми ему довелось встретиться, ждут, что вспоминать он будет о них в хронологическом порядке. Если это шумный эксцентрик, склонный к самовыражению, он предпочитает начать сначала; к примеру, знаменитый живописец заявляет, что он помнит, как вдруг осознал себя, это случилось как раз, когда сперматозоид отца встретил яйцеклетку матери, а его бдительное око зафиксировало все это, и с тех пор он неустанно следит за всем. За всем и вся, а затем он рисует на полотне так, как он видит, и именно это — верное видение, ибо жизнь вовсе не такая, какой кажется другим. Все изуродовано, вещает он, все — лишь частица всеобщего искажения; вселенная целиком — сплошное уродство, разрозненные обрывки того, что изначально было целым, вселенная — взрыв этих жутких обрывков, их жуткое кладбище, затопленное в жутких океанах, которые в миллиарды раз больше, чем озеро Ватоке близ Фресно, каким оно было в 1919 году.
А потом этот жуткий эксцентрик — это, конечно, я сам и только что все придумал — заявляет, что у памяти нет никаких правил. И впрямь владелец книжного магазина на Монтолоне, которого я раньше принимал за француза, а он оказался армянином, начинает исчезать из памяти — образ улыбающегося господина, сидящего за конторкой и принимающего мелкие монетки в обмен на старые книги, подлинного друга, которого стараешься надолго запомнить, постепенно блекнет и стирается. Очень скоро после того, как я сделал свое открытие и стал беседовать с ним на армянском, я начал забывать тихого господина, казалось, его никогда и не было, а ведь нет сомнения, что именно тот молчаливый человек достоин оставаться в моей памяти, а не этот — всего лишь один из соотечественников, учтивый и гордый.
Так Жирар становится Грайром, а подлинный язык всех людей, язык молчания, материализуясь в звуки, превращается в армянскую речь.
35
В самый первый раз, когда я приехал в Париж, в апреле — мае 1935 года, меня встречал на вокзале Сен-Лазар низкорослый суетливый французик, который по виду больше смахивал на англичанина или немца, потому что был толстый и невероятно серьезный, будто ему поручили очень важное дело, может, даже шпионить или выполнять задание секретной службы; к тому же на нем был черный котелок.
К этому времени я научился издали определять, кто меня встречает, и на сей раз, увидев человека с газетой в руках, сразу все понял. Я не ждал, что меня будут встречать на вокзале, хотя в Саутгемптоне представитель бюро путешествий посадил в лондонский поезд человек шесть или семь, в том числе и меня, а в Лондоне нас встречал другой представитель бюро путешествий, который посадил нас в автобус, который и доставил нас в маленькую захудалую гостиницу, где за постель и завтрак мы платили, в пересчете на доллары, около полутора долларов.
Да, было времечко! Я, конечно же, чувствовал себя, что называется, миллионером.
И вот на парижском вокзале стоял человек и кого-то высматривал.
Я пошел прямо к нему, и он спросил:
— Сароян?
Он произнес мое имя на европейский манер, а ведь именно так и надо его произносить.
Потом он сказал:
— Добро пожаловать в Париж. Для вас приготовлена прекрасная комната в отеле «Атлантик» на рю де Лондр. Пойдемте пешком?
У меня был всего один чемодан, который он счел своим долгом взять, и мы отправились в отель пешком. Мне и в голову не пришло, что эта прогулка обеспечивала ему скромный заработок, около доллара, ибо ему дали деньги на такси.
Он привел меня в отель, мне понравилась комната, он уведомил меня, что поезд, теперь уже на Вену, будет на следующее утро, в удобное время, а там меня снова встретят и проводят в гостиницу.
— Я приеду завтра утром за час до отхода поезда, — сказал он и раскланялся, приподняв котелок, а я подумал, глядя на него: «Ну что ж, старина, неплохо быть знаменитым. Прямо как в кино. Вот он я — путешествую по миру, и все оказывают мне знаки внимания, все улыбаются мне, вглядываются в мою фотографию на паспорте, а потом — в лицо и аккуратно выводят мое имя в журнале регистрации, понимая, чувствуя, что это не просто имя, а имя знаменитого человека, оно принадлежит гражданину мира, человеку искусства, писателю, наблюдателю, мыслителю, одному из бессмертных. Оно принадлежит мне».
Но в этом лишь доля шутки. Я испытывал одновременно необыкновенный подъем сил и почти полное изнеможение, потому что старался не пропустить никого и ничего. А вот теперь сказались дни, что я плыл по океану, часы, что я бродил по Лондону, сотни людей на пароме через Ла-Манш, в поезде, на вокзале, на улицах Парижа, все эти люди, все эти сцены навалились на меня с несокрушимой силой, захлестнули меня — такого раньше я за собой не замечал, хотя нечто подобное, только не в столь острой форме, происходило со мной постоянно.
Сколько раз я видел людей, похожих на человека в черном котелке, встречавшего меня на вокзале Сен-Лазар, и я неизменно к ним располагался, хотя каждый из них плутовал немножко. Ничего особенного, всего небольшой трюк: прогулка пешком два квартала с чемоданом, который он несет сам, чтобы сэкономить, то есть заработать около доллара.
Невинность этих людей всегда казалась мне даже лучше, не будучи столь же чистой, чем невинность никогда не грешивших.
36
Я работал один год на винограднике с армянином по имени Назарет Гарасян, в прошлом он был борцом; он принадлежал к числу тех немногих людей, у кого я чему-то научился, потому что он часто делал передых и говорил:
— Если противник захватит тебя, попытайся почувствовать ритм работы его мышц, понять, когда они у него напряжены, а когда расслаблены, и, улучив минуту расслабления, вырывайся изо всех сил, и, уверен, ты сможешь вырваться.
— Да, сэр, — обычно отвечал я, — но, вырываясь, можно ведь макушкой угодить ему по челюсти и нарушить правила игры.
— Нет, сэр, — обычно отвечал мне бывший борец. — Делая рывок и высвобождаясь, ты тем самым автоматически отводишь его от своей головы; но предположим, все-таки его подбородок оказывается на уровне твоей макушки и ты действительно наносишь ему удар по челюсти, тем лучше, мой мальчик. Не беспокойся, ты едва ли почувствуешь силу удара, а он очень даже вероятно упадет замертво от удара в челюсть.
— Да, сэр, — обычно отвечал я, — я запомню ваш совет.
А потом мы могли молчать минут десять, даже двадцать, а то и целый час, потому что обработка мускатного винограда требует внимания, да к тому же, завороженные красотой винограда, мы предпочитали молчать.
Но рано или поздно борец армянин выпрямлялся и говорил:
— Если ты внизу, а он навис над тобой, и вот-вот твои лопатки коснутся мата, и он выиграет раунд, да поможет тебе бог, вот и все, что я могу сказать.
— Да, конечно, — обычно отвечал я, — но неужели ничего нельзя сделать, чтобы помешать ему положить меня на лопатки?
— Почему же, можно, — обычно отвечал старый борец, — но это не так уж легко, почти невозможно, все в борьбе происходит очень быстро, а когда ты теряешь равновесие, где взять силы — ты ведь лежишь, тебе не на что опереться, собраться для контратаки. Остается выход, но это уже скорее искусство, чем спорт, лично мне удалось сделать этот финт за свою долгую карьеру профессионального борца раз пять — из ста случаев.
— А что же это за выход? — обычно спрашивал я.
— Исчезнуть, — отвечал Назарет Гарасян, бывало. — Именно так. Исчезнуть, выскользнуть из-под противника. Как это удается, я никогда не мог понять, хотя изучал вопрос со всех точек зрения. Я весил, когда боролся, двести сорок фунтов, был сплошные мускулы и хрящи, а как тут исчезнешь?! И тем не менее именно это я проделывал по крайней мере раз пять. Я лежал уже на земле, а мой противник — на мне. Однажды я боролся с самим Льюисом Душителем, другой раз — с Джимми Лондосом, а еще со Станиславом Шабиско, и внезапно я оказывался не на спине, а сверху, стоял на ногах, а мой противник поворачивался, чтобы сообразить, куда же я делся. И всякий раз я спрашивал себя: «Ну как же это получается?» А потом бой продолжался, и я выигрывал. В те времена из трех поединков два были отменные, думаю, ты и сам это помнишь.