Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 94



Болезнь майора и впрямь казалась обрушившейся с неба, ниспосланной самим богом. Увлеченный строительством дома и усадьбы, он ни о каких болезнях и не помышлял! Закончив дом, он обнес его такой оградой, что заглянуть к нему во двор и всаднику было бы трудно. Две упряжки буйволов еле притащили огромные железные ворота, и двадцать мужчин, тяжело дыша, с трудом навесили их на ограду. Радостный, счастливый, как ребенок, он тоже суетился вместе со всеми, даже помогал им, но, когда тяжесть ворот легла в железные петли, он вдруг с ужасом почувствовал, что внутри его тела что-то оборвалось. Резкая, стремительная боль на миг ослепила его; сразу покрывшись холодным потом, он даже подумал, что в него выстрелили, но потом быстро успокоился: боль ушла так же внезапно, как и явилась, хотя все его тело еще дрожало, как невзначай задетая пальцем струна. Никто, однако, ничего не заметил, и это его тоже успокоило. Люди толпились вокруг ворот, проверяя, надежно ли они навешены.

Вторично боль напомнила о себе (он успел уж о ней забыть) недели через три. Он нагнулся к колыбели сына, чтобы поправить его слипшиеся, потные волосики, — и боль кинжалом вонзилась в бок. Он с испугом и удивлением оглядел комнату; но ничего незнакомого или необычного в ней не оказалось. В колыбели ворковал его сын; жена сидела на тахте и, чуть смущенная его неожиданным появлением, поспешно укутывала полотенцем еще влажную после мытья голову. Он вдруг почувствовал, как мирна и прекрасна жизнь и как жаль ему будет с ней расставаться. И жена в этот миг показалась ему красивее и привлекательней, чем обычно; он с сожалением подумал, что охотники на нее еще найдутся — и очень скоро. Словно догадавшись, о чем он думает, жена отвела глаза в сторону и отжала волосы в кулаке. Неожиданная боль заставила его заметить красоту жены, как будто мужа красивой женщины и смерть скорей пощадила бы. Было, впрочем, и вправду что-то успокаивающее, облегчающее в этой женщине с вымытой головой, как бы лишь сию минуту ставшей женщиной, получившей во владение теплоту и нежность собственного тела и теперь спокойно ими наслаждавшейся. А он опирался на качающуюся колыбель и, вспотев от боли, даже выпрямиться не мог! Стекавший с его лба и скул на подбородок пот медленно капал в колыбель, где лежала его плоть и кровь, беззаботная и несведущая, как укрывшийся под кустом от дождя зайчонок…

— Помоги мне! — изменившимся, надтреснутым голосом сказал он жене.

Младенец заплакал, решив, должно быть, что отец на него сердится, но отец его ничего уж не видел. Очнулся он, лишь ощутив прикосновение к лицу мокрых волос жены. Когда к нему вернулось зрение, он лежал на тахте и умолял ее не уходить. Младенец кричал, но он мог и подождать, ничего особенного с ним не происходило. Единственным, кто сейчас действительно нуждался в помощи, был он, Кайхосро! «Не уходи, не уходи…» — повторял он, лежа на спине, хотя жена и не пыталась отнять у него руку. Ее маленькая рука лежала на его груди, и это ему было приятно — он чувствовал, как в его встревоженную душу вливаются умиротворяющая прохлада, цвет и запах женской плоти. Он подумал даже, что теперь они всегда будут любить друг друга, что дороже ее у него никого нет. Но вместе с болью ушла и эта мысль, и он грубо оттолкнул ее руку.

— Это вы виноваты, вы! — заорал он ей в лицо. — Скажите хоть, что это такое! Чем вы меня заразили?

Что ей было на это ответить? Отвергнутая мужем, она склонилась к колыбели и дала грудь кричавшему младенцу, ничего на свете еще не понимавшему, умевшему только есть и ходить под себя. И все-таки, родившись, он требовал внимания, а в любви он рожден или в ненависти, и знать не хотел!

Потом у Кайхосро начались кровотечения: кровь выделялась с мочой. Заметив это впервые, он окончательно растерялся и с удручающим бессилием сдался судьбе. Куда и как ему, в самом деле, было бежать от этого нового страшилища, от убийцы, который не метил в него издалека, наподобие борчалинца, а поселился прямо в нем самом и мог прикончить его в любой момент, когда захотел бы?



Когда он вошел в комнату, Анна чуть не вскрикнула. От него остались одни глаза — пустые, выпученные, лихорадочно ищущие сочувствия и помощи. Почернев, как араб, он улыбался так смущенно, что сердце Анны сжалось от сострадания. После этого дня выйти помочиться стало означать для Кайхосро то же, что для приговоренного подойти к виселице. Он шел, но ноги его не несли; он шел, потому что не пойти не мог, но до последней минуты старался сдержаться, избежать этого. И все-таки потребность и надежда на то, что кровотечения, может, хоть сегодня не будет, заставляли его в конце концов трусить к столь роковой для него стене. Прислонясь к ней обеими ладонями, он с нечеловеческой, беспредельной ненавистью глядел на черно-красный поток, с шипением низвергавшийся к его ногам. Те три-четыре литра крови, которые он с таким трудом, такой дорогой ценой спас, которые он так заботливо оберегал, теперь уходили из его пропитанного смертью, насквозь прогнившего изнутри тела вместе с вонючей мочой, и остановить их не могло ничто! Это он понимал и сам и по ночам, думая о своей близкой смерти, плакал от ужаса — громко, душераздирающе, как побитый ребенок. Кого только не приводил, кому только не показывал его отец Зосиме — и все зря… Без конца перелистывали и Карабадин (долго еще лежавший у его изголовья и после этого); но ни до названия этой странной болезни, ни до лекарства от нее так и не докопались! В эти — горькие для Кайхосро дни ему, едва он впадал в дремоту, сразу же начинала сниться двухмесячная девочка с огромными усами, степенно говорившая ему голосом Каплана Макабели: «Так тебе и надо — зачем ты присвоил наше имя?» Только этого ему еще не хватало! Вскочив с постели, он с лампой в руке, как потерянный, слонялся по дому, ставшему ему вдруг совершенно чужим, по дому, в котором свободно и смело стучало лишь железное сердце огромных, как шкаф, часов.

— Я думаю, все дело тут в перемене места и воздуха… — говорил ему отец Зосиме. — Говорят ведь: привыкшего не отучай, а непривыкшего не приучай. В этом весь секрет человеческой природы! Индус, хоть ты его убей, холодной воды пить не станет — а мы привыкли, у нас кувшин непременно запотеть должен. Был, говорят, где-то человек, который змей, скорпионов и пчел, как фрукты, жрал — тьфу, накажи его господь! А другой — живых кошек… поймает за хвост и с аппетитом жрет. Да не простой кто, а султан какой-то… Неужто ж они этому выродку рожу хоть не царапали? Нашему брату кусок кошатины подсунь — все материнское молоко ведь наружу выльется. А тот без кошки не мог… привык, значит! Вот что говорит Панаскертели… — Отец Зосиме раскрывал Карабадин как раз на нужной ему странице, слегка откидывал голову назад и, отодвинув книгу от лица, водил пухлым указательным пальцем вдоль строк. — Вот: «…и всякого племени человеку яство и питие благоприятны суть, якоже привычен…» Видишь — привычен!

— Ты, батюшка, никак, воображаешь, что я всю жизнь одних змей, скорпионов и живых кошек ел? — с горьким ехидством ухмылялся Кайхосро.

— Нет, сын мой, нет! Не воображаю! Но поразмыслить надо обо всем. У болезни тысяча разных причин… — отвечал нежноглазый отец Зосиме, едва заметно продолжая улыбаться.

Разговор о болезни майора шел и в лавке Гарегина. Поток его клиентов был непрерывен, и не одни урукийцы, но и жители окрестных сел, приходившие к нему за сахаром, керосином, солью или тканью, вместе с покупкой уносили из лавки и весть о болезни майора, чтоб «как следует порасспросить» среди своих, не знает ли кто лекарства от такой болезни. Каждый считал своим долгом хоть поинтересоваться судьбой чужого человека, если уж помочь ему ничем не мог. Многие из них майора никогда и не видали и знали его только по рассказам Гарегина. «Где ж тут справедливость? — вздыхали и охали женщины в деревнях за десятки километров от Уруки, узнавая от своих мужей о болезни видного собой и благородного майора. — Вот такого человека и похоронят… а свекровь моя, спаси ее господь, помирает, помирает и все никак не помрет!» Вскоре по обе стороны Алазани не было деревни, где болезнь урукийского майора не стала бы предметом ежедневных разговоров и забот. И те, кто его знал, и те, кто не знал, одинаково жалели «такого короля», у которого, как они говорили, «блеск эполет и чинов-медалей, как венец, вокруг головы стоит». Выслушивая всех, Гарегин записывал все советы и поучения на отдельном листе, чтобы потом подробно доложить о них майору. «Это мне уж говорили! Все врачами сделались…» — злился майор, которого бессмысленное и безрезультатное внимание людей лишь раздражало. «У свояченицы одного моего знакомого такая ж история… лет сто уж прошло, а она и сейчас как огурчик!» — старался успокоить майора Гарегин. «Если ты человек порядочный — откуда ты знаешь секреты чьей-то свояченицы?» — орал вышедший из себя майор вслед спускавшемуся по лестнице и в душе, должно быть, уже проклинавшему собственную отзывчивость Гарегину. «С месячными небось спутала? Что общего у меня, майора, с твоей потаскухой свояченицей?» — неистовствовал майор…