Страница 13 из 94
И урукийцы еще утверждали, что больше всех выгадал Георга! Разумеется, это было не так, и лучше всех знал это он сам — он сам да еще какая-то тетушка Пело, которую в день свадьбы его матери без конца поминала та неугомонная, как стрекоза, девчонка. Георга ее уж и не помнил, облик этой девчонки-стрекозы совершенно изгладился из его памяти; но разговор с майором почему-то напомнил ему и разговор с ней— не разговор даже, а всю ту чепуху, околесицу, которою был этот день, день свадьбы матери, вообще! Венчания матери Георга не видел, он был даже не вполне уверен, что ее действительно ведут венчать — с головой в цветах, в белом платье, наподобие ведьмы Кекелы, которая, одевшись таким же образом, ходила иногда по Уруки, приглашая всех к себе на свадьбу. Стало ли Георге стыдно, или он испугался, но затащить его в церковь так и не смогли. Его долго тянули и подталкивали; но он, ногтями цепляясь за шершавую стену церкви, вспотев от волнения, все время вырывался из рук назойливых доброхотов, которые, с трудом сдерживая ухмылки, издевательски журили его: «Как ты себя ведешь? Войди в храм, укрась свадьбу матери!» Но Георга чувствовал, что говорится это не от доброго сердца, что в церкви ему делать нечего, что его появление там лишь всех насмешит (и что, в самом деле, может быть смешней невесты, пришедшей венчаться вместе с десятилетним сыном?). В этом его убедила, кстати, и та босая, черная, как уголь, девчонка, бежавшая за ним вприпрыжку и без конца показывавшая ему язык — не весело, а как-то сосредоточенно, так, словно в Георге, как в клетке с прутьями, был заперт какой-то маленький осиротевший зверек, разглядывание которого и волновало девчонку, и заставляло ее прыгать. Оставшись один, Георга прижался спиной к шершавой церковной стене, как бы стремясь слиться с ней, стать незаметным, как ящерица на солнцепеке. Из церкви не доносилось ни звука, солнце пекло голову. По церковному двору пробежал дрозд; ни на миг не сводя с Георги своего блестящего, неподвижного глаза, он что-то с силой клюнул, защебетал и взлетел. И Георга никак не мог отделаться от дурного предчувствия — так, словно с ним должно было произойти или уже происходило что-то страшное, ужасающее…
— Тетушка Пело говорит, — сообщила ему выскочившая откуда-то девчонка, — скоро-де его из дому пинком вышвырнут. Лучше, говорит, ему было б сиротой остаться, чем отчима завести!
— Кому это? — притворился непонимающим Георга, почувствовав, однако, как его сердце учащенно забилось, а лицо начало гореть — не от солнца, от стыда.
— Кому, кому… тебе, ослу, кому ж еще? — выпалила девчонка, отскакивая в сторону, точно Георга собирался ее стукнуть; но он и не шелохнулся и по-прежнему стоял, прижавшись к стене церкви. Не осмеливаясь взглянуть ей в лицо, он видел лишь ее ободранные коленки и грязные лодыжки.
— Язык придержи, не то… — сказал Георга, только чтобы что-нибудь сказать.
— Не то что-о-о? — скривила губы девчонка.
— Да отвяжись ты от меня! — сказал Георга дрожащим голосом.
— Хи-хи… — рассмеялась девчонка, но Георга почувствовал, что ей стало его жаль. Ее смех был деланным, напускным, и смеялась она, только чтобы скрыть внезапно возникшую жалость, избавиться от нее. — Тетушка Пело говорит, — продолжала она, помолчав, — теперь-де его и хлебом и кровом попрекать станут…
— Твоя тетушка Пело ничего не понимает, — возразил Георга. — Майор мой друг… из-за меня он борчалинцу руки продырявил!
— Хи-хи! — опять рассмеялась девчонка. — Тетушка Пело говорит… — Внезапно она замолчала, может быть, и в самом деле испугавшись Георги, который вдруг отошел от стены и напряженно уставился ей в глаза. — Ты с Дата драться будешь? — спросила она немного погодя.
Георге лишь того и хотелось — переменить разговор; он чувствовал, что, продолжая его, девочка скажет сейчас о майоре нечто ужасное, нечто такое, чего ему слышать не надо. Чтоб отвлечь ее, он с притворным интересом спросил:
— А кто это Дата?
— В башке у тебя не мозги, а вата! — мгновенно, не задумываясь, откликнулась девчонка.
Но тут из церкви повалил народ, и Георга сразу забыл и эту девчонку, и ее чепуху. Когда же он вновь вспомнил ее, все сказанное ею показалось ему вдруг не такой уж чепухой! Девочка эта не дразнила его, не насмехалась над ним — она пришла к нему как вестница будущего. Ей была поручена тяжкая, неприятная обязанность, это она чувствовала и сама, поэтому-то и говорила так сбивчиво: она щадила, жалела Георгу, с детской хитростью старалась замаскировать, смягчить то, что ей надлежало сказать, разбавить и ослабить это какими- нибудь бестолковыми, ничего не значащими словечками. Это было нелегко; но девочка считала себя обязанной хоть как-то предупредить Георгу, объяснить, что готовит ему судьба, что повлечет за собой свадьба его матери и майора. Девочка эта была искренной и доброй, как птичка. Георга ее просто не понимал — ему было не до нее или же не хотелось слышать от людей то, чего он так боялся сам. До подтверждения своих предчувствий другими он мог еще на что-то надеяться, убеждать себя, что предчувствия эти вызваны лишь его трусостью, его беспричинной минутной ревностью. Но майор не дал ему и духу перевести — и вино в нем не перебродило еще как следует, когда тот бросил ему в лицо: или убей, или дай убить себя; рисковать из-за тебя головой я не собираюсь и даром кормить тебя тоже! А ведь раньше, когда они жили отдельно, когда майор не стал еще мужем матери и его отцом, он катал Георгу верхом, учил его стрелять из ружья, даже подарить это ружье обещал… потому что он, как выяснилось, замыслил просто занять место отца Георги, заменить мертвого отца, хотя заменить его не мог никто, как бы ни старался, ибо все умершее неповторимо и непреходяще. Но это Георга понял лишь после свадьбы матери; и тогда же он впервые по-настоящему ощутил отца не в сказках матери, а в себе самом — кровью, плотью, костями почувствовал, как отец вторично рождается в его бытии, как в его маленьком теле возникает, растет, распрямляется огромное тело отца. Он задыхался, его суставы трещали, вся плоть рвалась, но он упрямо скрывал боль, чтоб ничем не помешать второму рождению или пробуждению от долгого сна человека, способного существовать лишь в душе сына; ибо для мира он уж умер, и для себя самого тоже, и единственное место, где он не мертв, это душа сына, — там он еще нужен, там он вновь трудится и созидает, как червь-шелкопряд в коконе, которому суждено превратиться в бабочку и еще хоть разок вспорхнуть в воздух, прежде чем исчезнуть окончательно и навсегда. Так что единственно, что Георга приобрел взамен утерянного, было живое ощущение мертвого отца. И это что-то значило — даже много, очень много… Именно это и было, в сущности, спасением Георги; именно это странное, необычное, неожиданное присутствие человека, скончавшегося до его рождения, и наполняло его тем невообразимым спокойствием, которое овладевает порой людьми обреченными — обреченными на общую судьбу. Да, он и его отец были люди одной судьбы и, подобно прошлому и будущему, богу и человеку, существовали лишь друг в друге и друг для друга! Этого же Георга слепо, бессознательно требовал и от майора, ибо был еще ребенком и не понимал, что основа истинной дружбы — не в совпадении желаний, возможном лишь на очень короткое время, а в общности судьбы, какой бы горькой и унизительной она ни была. Сближение с мертвым отцом — вот что, прежде всего, противопоставило Георгу майору. В один прекрасный день он совершенно спокойно почувствовал, что майор ему ненавистен, но это была ненависть без яда и злобы, а потому и легко переносимая, практически мало чем отличавшаяся от отвращения к какому-нибудь определенному блюду, фрукту или овощу… отвращения, которое, однако, никогда ведь не заставит тебя уничтожать ненавистный предмет за то только, что тебе не нравится его цвет, вкус или запах! И все же отвращение это оказалось достаточно сильным для того, чтоб Георга никогда не ночевал под одной крышей с майором: до самой своей смерти он жил в ослином хлеву, выстроенном по заказу майора анатолийскими греками в конце двора, на месте прежнего лошадиного стойла. Еще до этого дом отца Георги разобрали, а камни использовали для нового, двухэтажного на городской лад дома, который начали возводить на месте бывшего жилища Макабели те же анатолийские греки, «дешево и сдельно» нанятые майором в Ахтале. А пока новый дом сооружался, все они жили под открытым небом, как цыгане, — и строители дома, и будущие его обитатели.