Страница 11 из 134
Как себя Марусенька чувствует, подумала Юлишка, не обижают ли ее?
А когда над домом взошла низкая, с почему-то искаженным лицом луна, немцы погасили электричество и завели пластинку — щемящую музыку: ритмичный вальс. Слушали они тихо, разбросав обнаженные тела по подоконникам. Огненные гвоздики сигарет расцветали на темной стене.
Немцы улеглись спать за полночь. Мрак сгустился, потому что в небе плавала осенняя, не дающая света луна. Ее золотой диск впитал всю желтизну солнца и, как скряга, не отпускал от себя. И луна, умница, хранила свой драгоценный свет до лучших времен.
Дом напротив университета будто вымер.
Затихли и у Кишинской. Рэдда посапывала на матрасике в кладовке. А Юлишка отправилась в кухню, и они вместе с Ядзей наконец поужинали, запив холодную гречневую кашу чаем. Юлишка вдруг ощутила, что пол, как палуба рыбацкого баркаса, ускользает куда-то из-под ног. Прихрамывая, ощупью она дошкандыбала до постели и забылась каменным сном.
2
Когда Юлишка поднялась на свой пятый этаж, ее сердце стучало ровно, успокоенно — так тяжелые, как ртуть, волны Балтики успокаиваются на час-другой перед шквалом, летящим за тридевять земель.
Дверь, на удивление, была не заперта. Юлишка несильно толкнула ее, привычно ловя ухом стон нижней петли, но стон не раздался. Юлишка опустила глаза: петля лоснилась от машинного масла.
Смазали!
Первое, что бросилось, — переднюю перегородили массивным письменным столом Александра Игнатьевича. На вешалке висели резиновые дождевики, а черные фуражки с высокими тульями и лакированными козырьками были аккуратно разложены на ее верхней полке.
Паркет обволакивал чужой — толстый — ковер. Ноги в нем тонули, и даже передвигать ими было нелегко. Юлишка всмотрелась и ахнула. Ну точь-в-точь ковер из апрелевской квартиры. Бабушка Марусенька такой же чистила одежной щеткой перед праздниками на балконе.
Неужели из самой Германии привезли персидский ковер, подумала Юлишка, и не поленились тащить в дальнюю дорогу?
Но через мгновение она воскликнула про себя: ах, глупая! Да этот ковер академические друзья подарили
Александру Григорьевичу в тридцать восьмом году, к семидесятилетию. Евгения Самойловна еще недовольна была: зачем потратились — дорого!
Ужасно, что могут подумать Апрелевы о ней, о Юлишке.
Зато в гостиной, что ее немного утешило, оставалось по-старому. Траурно и величаво под лучами солнца блестел черный «Бехштейн» с серебристой, суставчатой полосой чуть выше талии, отражая люстру и край шторы. Тахту только задвинули вглубь, в нишу.
Что творилось в спальне и в ее комнате, Юлишка не узнала: путь ей сурово преградил навозный жук.
— Ты кто? — спросил он по-немецки и втолкнул в кабинет, не дожидаясь ответа.
В хозяйском вольтеровском кресле с резными подлокотниками в виде львиных лап развалясь сидел один из молоденьких кузнечиков, в расстегнутом черном мундире, обнажив девственно белое топорщащееся брюшко, и болтал с кем-то по телефону. Зеленый шнур змеился из кожаной квадратной сумки, установленной перед ним на тумбочке.
Юлишка сразу сообразила, что это не главный жилец квартиры номер двенадцать и что когда главный жилец появится, то кузнечик будет сидеть в передней, за столом Александра Игнатьевича. А раз он не главный жилец, то и разговор с ним иной.
Второй аппарат у кузнечика имел четкие контуры тостера, но вдобавок в его корпусе, в прорезях кожаного футляра, утопали синие, желтые и красные клавиши.
Возможно, это радиоприемник, предположила Юлишка.
Кузнечик, не отрываясь от трубки, в которую он стрекотал пулеметными очередями, надавил на желтый клавиш.
— Я здесь, господин гауптшарфюрер Хинкельман, — донесся до Юлишки скрипучий немецкий голос, исходящий откуда-то из-под земли.
— Тащи пса сюда, Маттиас, — приказал, что гавкнул, кузнечик, прикрыв на мгновение мембрану и склонив продолговатую физиономию с глазами навыкате к аппарату.
Вот невежливый человек, грубиян, — заставляет ждать на ногах, а ведь сам пригласил, отметила Юлишка. Александр Игнатьевич никогда бы не позволил себе поступить подобным образом. Он извинился бы перед собеседником, поднялся и усадил Юлишку. И еще раз извинился бы — перед ней.
Позади раздался шум. Юлишка оглянулась. Навозный жук безжалостно втягивал в кабинет Рэдду за ошейник. Собака упорствовала. Шкура на ее шее сжалась в гармошку. Рэдда чувствовала себя полузадушенной, однако не уступала. Юлишка хотела вырвать ошейник, но навозный жук бесцеремонно оттолкнул ее.
Наконец кузнечик прекратил болтовню. Недовольно и строго он посмотрел на Юлишку. Он ощупал пристальным и каким-то выпуклым взглядом ее лицо и верхнюю часть туловища, плечи, грудь. Юлишка вздрогнула, будто от прикосновения двух слизких присосок. Затем взгляд его, совершив скачок, прилип к туфлям и оттуда гусеницей противно пополз по ногам к краю юбки.
— Ты кто такая? — спросил кузнечик на чистом, но немного угловатом русском и уложил ладони на топорщащемся брюшке в ожидании ответа.
Брюшко теперь казалось не крахмальным, а желтоватым, мягким и очень неприятным. Проткни — жидкость полезет бурая, как у настоящего кузнечика.
Рот у Юлишки свела судорога.
Кто она?
Ха! Любопытный и наглый вопрос.
Кто она?
Вот кто — он? Это никому не ведомо.
Гаупт… Бум-трах-бах… Хинкельман.
А кто она — знает целый дом, весь переулок, все деревья в парке напротив университета; да и в самом университете кое-кто, например ректор, а профессоров, почтительно раскланивающихся с ней, не перечесть.
В той квартире, в которой Юлишка с утра до вечера поддерживала огонь в семейном очаге, ей посмели задать возмутительный вопрос: кто она? Да любая дощечка в паркете, любая чашечка в сервизе, любая царапинка на подоконнике способны ответить — кто она! Она вынянчила Юрочку, она выходила после болезни Александра Игнатьевича… Она… Да без нее дом бы рухнул, все бы перессорились.
Но кузнечик не собирался расспрашивать ни дощечки, ни чашечки, ни — тем более — деревья в осеннем парке. Он жестко повторил вопрос:
— Ты кто такая есть? Собака принадлежит тебе?
Юлишка брезгливо сморщилась. Рэдда не принадлежала ей, но все-таки она была скорее ее, чем навозного жука, который крепко держал ошейник.
— Да, — расцепила челюсти Юлишка, — собака моя, и выкрадывать ее дурно. Я пожалуюсь вашему начальству.
Впервые она присвоила чью-то собственность.
Что-то нелепое произошло в ее жизни. Немало лет она провела среди чужих вещей и готова была лучше умереть с голоду под забором, чем совершить грех и опозорить свое честное имя. И вот теперь она совершила этот грех и опозорила свое честное имя, — и мир не перевернулся.
— Откуда у тебя такая породистая собака? — улыбнулся тонко кузнечик.
Он загонял Юлишку в тупик, потому что догадался, с кем его свела судьба. Еще заупрямится, возись потом с ней. О, эти славяне!
— Сусанна Георгиевна подарила.
— Ах, козяйка? — иронически спросил кузнечик, выдав, между прочим, свою фонетическую — иностранную — беспомощность при произнесении русского звука «ха».
— Да, хозяйка, у которой я служу. Я домработница.
Она решила придерживаться версии, выдвинутой самим кузнечиком. Она не позволит копаться в своих отношениях с семьей Александра Игнатьевича. Для немца она обыкновенная домработница.
Александр Игнатьевич и Сусанна Георгиевна поразились бы, услыхав, что говорит Юлишка. Домработница? Они не любили это слово.
— Служила, — поправил кузнечик. — Ты вкусно варишь? — спросил он.
— Да, я прекрасно варю, прилично пеку пироги, но жарить не берусь, не умею, — с вызовом ответила Юлишка.
— Отлично! — обрадовался кузнечик, не уловив насмешки. — Твое имя?
Экий, теперь ему имя понадобилось. Юлишка недоумевала: к чему он клонит? Но он клонил к чему-то.
— Юлия Паревская, — вылетело у нее.
Матка боска, еще одна ложь. Какая она Паревская, и вместе с тем она не могла не произнести фамилию Фердинанда.