Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 9



Следователь вызвал меня всего один раз. "Признаете себя виновным?" "Нет. Пожалуйста, проверьте все пути следования войск, вызовите моих товарищей по 275-й дивизии, многие из которых служат в 56-й армии. Некоторые могут дать мне характеристику, например Чевгус. Другие были со мною в окружении, в том числе капитан Сергеев, который служит где-то в вашей армии. Лейтенант Юдовин прошел со мной от Дона до Кущевки и от Кущевки до Краснодара..." - "Ничего проверять мы не будем. У меня достаточно материала, чтобы вас расстрелять. Обвинять в шпионаже не будем, но за агитацию будем судить. Вы же сами признали, что объективно ваша информация в полку была вредной. Признаете это сейчас? Но предупреждаю, что возиться с вами не будем". - "Хорошо, - сказал я, - подтверждаю".

Я сказал это вполне сознательно, поняв, что со следователем я ничего не добьюсь, и решил обратиться к трибуналу непосредственно. Я написал большое заявление с изложением своей истории и характера ведения дела в Особом отделе 349-й дивизии, вплоть до инсценировки расстрела. Через несколько дней меня повели на заседание военного трибунала. Здесь я снова отказался признать себя виновным и старался объяснить, как были передернуты и истолкованы мои совершенно невинные ответы на вопросы комиссара полка и инструктора по пропаганде. Я просил в качестве свидетелей защиты вызвать Чевгуса и Юдовина из 349-й дивизии. Члены трибунала не давили на меня, смотрели почти с сочувствием, и трибунал (что было редчайшим случаем) принял решение перенести заседание для вызова свидетелей, о которых я просил.

Однако... увы! Оказалось, что 349-я дивизия, которую я совсем недавно вынужден был покинуть, успела за это время уйти на переформирование, и вызов свидетелей из числа ее офицеров стал практически невозможным. Военный трибунал снова собрался по моему делу и решил судить без вызова свидетелей. Говорить было больше не о чем. Суд не удалялся на совещание, а вместо этого меня отвели в сторонку и посадили на табуретку возле полудикой груши. Я был так голоден, что жадно собирал и ел груши и совсем отвлекся от своей судьбы, которая решалась в двух шагах от меня.

Это была граница жизни и смерти.

В который раз за время войны я стоял на этой границе. А в тюремной обстановке в особенности я ощущал ее со страшной силой. Вспоминаю один обед, когда на двух заключенных полагался котелок жидкого супа. В разгар еды открылась дверь, и вызвали моего соседа по котелку: "Фамилия... Имя... Отчество... Статья... К чему приговорен?" - "К расстрелу". - "Выходи". Он положил ложку и направился к двери. Я доел суп до конца.

В отличие от описанного выше, здесь, в Тенгинке, были другие порядки. Людей расстреливали не тут же за дверью, а увозили куда-то за поселок, на грузовиках.

В другой раз эта граница между смертью и жизнью (лагерной) обозначилась несколько иначе. Один ражий мужик был приговорен к расстрелу все за те же разговоры о возможности дезертировать. Он усиленно распродавал все свое нехитрое имущество, вернее, обменивал его на еду, причем настойчиво, даже грозно, всучивал всем свои жалкие пожитки. Я до сих пор не могу себе простить, что согласился купить у него ложку за пайку хлеба. Он был сосредоточен на еде как на последнем удовольствии. И вдруг ему, совершенно неожиданно, в порядке "помилования" (здесь, в штабе армии, дожидались ответа на соответствующие заявления) пришла замена расстрела на десять лет ИТЛ. Этот мужик, представлявший какой-то народный вариант достоевщины, пришел в страшное возбуждение. "Спасибо! - кричал он. - Есть Бог, есть справедливость!" - "А ты разве в чем-нибудь виновен?" - "Неважно, все равно есть справедливость!" Немного успокоившись, он начал требовать обратно свои вещи, обмененные в ожидании расстрела.

Военный трибунал осудил меня 16 октября, то есть ровно через год после того, как я покинул Москву.

Приговор гласил: 10 лет исправительно-трудовых лагерей с последующим поражением в правах сроком на пять лет и конфискацией имущества - за антисоветскую агитацию с целью разложения Красной армии. В приговоре было указано, что я восхвалял фашистский строй и Гитлера.

Красноармеец, уводивший меня в полуземлянку, где помещались осужденные, уверял меня по дороге, что меня погубили немецкие книги, найденные в моей полевой сумке. Это был трофейный русско-немецкий разговорник и книга лютеранских псалмов, оставшаяся от одного из пленных.



22 октября 1942 года, в день, когда мне исполнилось двадцать четыре года, я вышел с другими, осужденными на десять лет, на этап.

Моя служба в армии окончилась навсегда.

Моя тюрьма.

Нас везли в Тбилиси. До Сухуми мы двигались по берегу моря.

С нами был грузовик, но все в него не умещались, и он подбрасывал по нескольку километров одних, пока другие шли пешком. Таким образом, мы то шли, то ехали. Конвоиры всячески намекали (чтобы никто не пытался бежать), что сидеть мы долго не будем, а скоро вернемся на фронт, что, якобы, ждут новых распоряжений. Хотелось в это верить. Я твердо решил при первой же остановке подать заявление, чтобы послали меня в штрафную роту. В этом меня поддерживал один бывший шофер. "Будем держаться вместе. Буду с тобой дружить, хоть ты и часоточный, - он имел в виду мои нарывы на ногах. Добьемся, чтоб нас отправили на фронт".

Других заключенных эта перспектива не привлекала. В Тбилиси мы сразу же подали соответствующие заявления, но ответа на них так и не получили.

Погода в конце того октября стояла прекрасная. Черноморское побережье сияло своей вечной красотой. За время войны растительность разрослась очень пышно, а людей было мало, только местные жители и те, кто лечился в военных госпиталях, под них были временно заняты все знаменитые кавказские санатории.

Добредя до Сочи, мы провели ночь и часть дня в тюрьме ГПУ. Это было ужасное место по строгости режима и скудости питания. Мы увидели там заключенных, исхудавших и потерявших всякую надежду вернуться к нормальной жизни. Мы тоже сильно заскучали, но, выйдя на следующий день на воздух, опять внутренне приободрились.

От Сухуми до Тбилиси доехали на поезде, без особых приключений. Когда же в тбилисской пересыльной тюрьме мы узнали, что здесь дают по 550 граммов хлеба в день плюс какой-то приварок (в Особом отделе НКВД армии давали по 400, а в Сочи - по 300), то все просто повеселели. Не думали, что на этих 550 граммах у большинства скоро начнется острая дистрофия и цынга, что многие станут пухнуть и умрут от дизентерии, а некоторые от тифа.