Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 15

— А ежели какая баба или девка корень травы пересьяки при себе носит, так по ней все иссохнут. А который ей надобен — пуще других. Потому что корень травы пересьяки…

— Глупости ты всё говоришь, — бывало, перебивала её хозяйка, Марфа Гавриловна. — Да и нет вовсе такой травы — «пересьяки»…

— Ну вот тебе — «нет»! — басовито ворчала в ответ Акулька. — Уж если и пересьяки нет, то чего там…

И махала всякий раз рукой на хозяйку.

— А то ещё есть симтарима-трава, — сообщала она в другой раз. И глаза её так беспокойно начинали поблёскивать, что Марфа Гавриловна иной раз задумывалась, уж не ворожит ли сама Акулька.

— А у той травы, сказывают, — продолжала тем временем Акулька, — не простой корень, а человек-корень. И как вынешь у того корня сердце и, истёрши, накрошишь его в питие, то желанный твой, выпимши, зачнёт по тебе сохнуть…

— Что же ты, всё знаешь, а никого себе не приворожила? — посмеивалась Марфа Гавриловна. Но не оттого, что было смешно, а чтобы ободрить самоё себя и разогнать наведённый Акулькой морок.

— Я что — ведьма — привораживать, — злилась Акулька. — Да и на что мне?..

— Да и врёшь ты, матушка, — вздыхала Марфа Гавриловна. — Нет такой травы…

— Уж и симтаримы-травы нет! — всплёскивала руками Акулька в величайшем негодовании. А затем, глядя куда-то в пол и непонятно к кому обращаясь, заводила такую речь:

— Что ж это?.. Пересьяки-травы, положим, нет. Симтаримы-травы тоже нет. Что же тогда есть?

— Ну… ромашка есть, — отвечала Марфа Гавриловна, — девясил…

Но тут Акулька поднимала глаза и с таким презрением смотрела на свою хозяйку, что становилось совершенно очевидно: ромашка и девясил против симтаримы и пересьяки казались Акульке тем же, что и какая-нибудь курица-пеструшка против жар-птицы.

Но самое удивительное заключалось в том, что рассказы её нет-нет да и оказывались сопричастными действительной жизни. Кстати, и о Настасье, жене Вахромея Дирина, подозреваемого до поры в убийстве архангелогородского мещанина Вешнякова, Акулька задолго до того отзывалась как о ведьме.

— Эта Настасья — ведьма лютая, — качала она головой. Тут как-то иду мимо их двора, смотрю — сидит в виде сорочине на рябиновой ветке, вот прямо, что у калитки у них растёт. Да не одна!.. Должно, с дюжину их расселось и трещат!

— Послушать только тебя, так всюду нечистая сила! Что же ты, сорок не видала? — сердилась Марфа Гавриловна.

— Да уж коли сороки в одном месте соберутся и чтоб не ведьмы… — горько усмехалась Акулька.





И ведь как в воду глядела!

Говорили, будто от самого Вахромея Дирина и пошёл этот рассказ. Что будто бы заприметил он, как встанет в глухую полночь жена его с постели, достанет из-за кивота пучок какой-то сухой травы и положит на свою подушку. А там скинет сорочку и, нагая, простоволосая, метнётся к печке. Что же дальше бывало — долго не мог узнать Вахромей, потому что находил тут на него сон, тягостный и непробудный. Так что, когда поутру он просыпался, то находил жену свою одетой и прибранной.

— Ты чего это ночью металась по дому? — пробовал он подойти к ней с расспросами.

— Чего мне метаться? Я днём ужо так намечусь, что сплю — ровно убитая, — усмехалась Настасья.

— А траву сухую мне на подушку тоже, скажешь, не ты подкладывала?

— Ишь ты! — задорно подбоченивалась Настасья. — Ему околесина снится, а я потом виноватая!

Было время, и Вахромей верил, что видел жену свою во сне. Но однажды, когда никого не было дома, он, влекомый внезапно возникшим и неясным до конца побуждением, просунул руку за кивот и из-за иконы святителя Пантелеймона достал пук сухой травы. Как показалось Вахромею, это были цветы, что первыми появляются из-под снега — крупные лиловые колокольчики на коротких стеблях с узкими листками. Тонкий пучок был перетянут одним из стеблей. Не раздумывая, он принёс со двора клок сенца и несколько сорванных цветков колокольчика, перетянул какой-то сухой травиной и отправил связку за икону Святителя. А первый пучок отправил в печь. Прошло сколько-то времени, и Вахромей начал забывать о подмененной им траве. Как вдруг однажды — дело было в середине лета — он проснулся среди ночи, оттого что рядом происходило какое-то движение. Он открыл глаза и увидел то, что не раз уже видел: жена его достала из-за кивота пучок травы, которую в темноте сложно было рассмотреть, и, оставив траву на подушке, скинула с себя сорочку и шмыгнула к печи. Вахромей услышал, как заслонка лязгнула негромко. Достав из печи горшок, она подняла руки и стала натирать их тем, что было в этом горшке. Томительный цветочный дух распространился в избе. Вахромей видел, что жена его, обтирая каким-то варевом чуть светившееся в темноте белое тело, получает немалое удовольствие — она то смеялась тихим смехом, то постанывала чуть слышно. На него она не глядела и, воспользовавшись этим, Вахромей поднялся, подошёл, крадучись, к печи и заглянул в горшок, стоявший на припечье. Он успел разглядеть густую и тёмную кашу, как вдруг жена его обернулась. Чуть вздрогнув, она следом же рассмеялась беззвучно. Заглянув ей в глаза, Вахромей испугался: бесы и бесенята плясали в этих глазах, и самые языки адского пламени, казалось, прыгали в них, освещая бесовскую пляску. Вдруг она завертелась кубарем и… исчезла. А на припечье Вахромей увидел сороку, боком смотревшую на него насмешливо. Он, было, попытался схватить её, но птица упорхнула в самую печь. Вахромею показалось, что перо осталось у него в руках. Но вот уже это не перо, а сорочка, брошенная перед тем Настасьей на постель. Снова сон стал одолевать его, причём не сомневался он, что виной тому зелье, оставленное Настасьей в горшке, и распространяющее цветочный дурман. Он прилёг, сжимая в руках сорочку жены, и проснулся, когда солнце уже высоко стояло, давно ощупав лучами мутные окна и серые брёвна стен и подбираясь теперь к крышам домов.

— Каково почивалось? — насмешливо спросила Настасья, заметив, что он шевельнулся. Она, прибранная, полными белыми руками, видневшимися из-под засученных рукавов, раскатывала на столе тесто.

— Сон странный видел, — хмуро буркнул он, садясь.

— А как увидел, так и позабудь, — ухмыльнулась она. — Не тебе со снами тягаться…

С того самого дня, со слов самого же Вахромея, сделался он частым гостем Задерихи.

— То и дело дружкам на жену жалится, — уверяла всех Акулька. — Знал бы — не женился б на чернознайке. А теперь отпустит его ведьма — держи карман… Хорошо ещё, если свиньёй не обернёт или не иссушит.

Но ещё более удивительная история случилась с бургомистершей Полсноп, о которой Акулька не раз и непримиримо показывала: ведьма!

Случилось, что в доме бургомистра Полснопа умер на исходе весны старший из двух племенников бургомистра, гостивших в ту пору у дядюшки. Ванюшка, двадцатилетний молодец, был полон сил, как вдруг все отметили, что щёки его, полные и румяные, утратили форму и цвет. Глаза потухли. Он слёг, и вскоре не успевшая начаться жизнь его оборвалась, как обрывается нить у нерадивой пряхи.

Чая разверзшейся перед ним Неизвестности, Ванюшка призвал священника. Явился приходской батюшка, древний как Мафусаил, с прозеленью в седой бороде, так что казалось, что борода его, да и сам он стали покрываться от времени плесенью. Но в то самое время, когда Ванюшка, желая продолжить дальнейший путь налегке и силясь для того освободиться от тяжёлого наследства, оставленного телом душе, рассказывал о чём-то старому священнику, к двери его комнаты припал правым ухом младший брат Степан. Исповедь Ванюшки, как говорили потом, он слышал от первого до последнего слова. И по смерти несчастного брата, не утерпев и не вынеся груза той небывальщины, которую довелось ему услышать, и ничего похожего на которую он не слышал прежде, Степан рассказал о ней товарищу — Пете Самыгину. Петя был старшим сыном купца Порфирия Федотьевича Самыгина, на дворе которого, граничившего с бургомистерским двором, мальчики частенько играли в бабки. Пете, как и Степану, едва минуло тринадцать лет, и неудивительно, что, придавленный чудной вестью, Петя поспешил разделить эту ношу с кем-то ещё. И очень скоро многие узнали, что же произошло в доме бургомистра Полснопа, и почему умер во цвете лет его племянник Ванюшка.