Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 15

Спустя три или четыре дня, как ярмарочный мертвец явил себя торговому люду, Модест Шокотов, запирая после вечерней службы церковь, услышал у себя за спиной:

— … В слободах только и разговору, что об этом немце. Сказывают, будто об нём и видение уже было. С него и должно начаться…

Несколько женщин из мещанок, задержавшиеся в церковном дворике, говорили между собой.

— Что начаться?

— Что, что… Известно!.. Должно начаться, — несколько негодуя на бестолковость товарки, объяснила первая.

— Да и не немец он вовсе, — вмешалась третья. — Брат мой, Семён, что в Москву-то с товаром ездит, сказывал, что речь такую слыхал от мужиков, которые с рыбными обозами приходят… Какой он немец!

Тут Шокотов услышал четвёртый голос. Та, кому он принадлежал, не участвовала в общей беседе. Но слова и то, что хотела она ими выразить, имели, как казалось, какое-то отношение к разговору о ярмарочном мертвеце.

— Господи, Господи… — вздыхала женщина. — Царица Небесная… охти-мнециньки…

Шокотов остолбенел. Но уже в следующее мгновение обернулся и увидел маленькую, средних лет мещаночку. Очень недурную собой, с бойкими глазами, аккуратно одетую — в коричневое шерстяное платье. Она крестилась на церковь, кланялась поясно, то и дело поправляя цветастую шаль, покрывавшую голову и съезжавшую по временам на затылок, так что открывались её светлые, цвета, какого бывает капуста в щах, гладко зачёсанные назад волосы.

Шокотов тут же припомнил, что не раз уже видел её в церкви и точно — от неё слышал эти странные слова, все эти «порато» и «мнециньки». Но кто она такая, где живёт и чем занимается, он не знал.

— Ну… чего тут… столпились… Не ярманка! — буркнул он на разговаривавших женщин, подстрекаемый не то удовольствием от своего открытия, не то неудовольствием от новой загадки. — Ишь, не намолились!..

Женщины, не обращая внимания на Шокотова и не прерывая беседы, побрели прочь. Поправив в очередной раз свою шаль и защепив её пальцами левой руки под подбородком, ушла и поразившая Шокотова мещанка.

Шокотов остался один. Но поколебавшись с минуту, он бросил вверенную ему церковь и зашагал, высматривая впереди себя цветастую шаль. Оказавшись в Штатной Никоновской улице, Модест скоро увидел, что мещанка под шалью скрылась за высоким сплошным забором небольшого, но крепкого дома.

— А послушай, — остановил он проходившую мимо бабу, такую толстую, что издали её можно было принять за сноп, чудом ли каким-то, магнетизмом ли перемещающийся вдоль улицы, — не знаешь ли, кто живёт в этом доме? Ведь ты, я чай, местная?

— Отчего ж не знать — знаю! — охотно остановилась баба, точно только и ждала, чтобы кто-нибудь заговорил с ней. — Да тут все знают — на то и соседи. И не сослеживай — узнаешь. Само так в глаза и лезет…

Она хотела ещё что-то добавить, но Шокотов оборвал её.

— Кто ж эта женщина? — спросил он, кивая на дом за глухим забором.

— Эта?..

И толстуха поведала, что дом ещё недавно занимали купцы Селецкие, «да вот те, что в рядах мелочную лавочку держат». Но ещё на прошлое Успение купцы дом продали. А купила дом не хозяйка, что живёт в нём, да она и не хозяйка. А купил один мещанин — Фома Григорьевич. А кто он и откуда — про то неведомо. А хозяйка, которая и не хозяйка вовсе, не жена ему, а «прости Господи» полюбовница. Мещанин солидный такой, с носом. Здесь не живёт, ходит только. А есть ли у него своя жена — про то тоже неведомо. Как только Фома Григорьевич дом-то купил, так полюбовницу свою — Ариной звать — и заселил сюда. А про неё сказывали, что будто она — мужняя жена — пришла сюда не то с Великого Устюга, не то с Архангельска, не то с какого другого города. А тут уж Фома Григорьевич её подобрал и полюбовницей своей сделал. И содержит её, и приходит часто. Она же милости такой не оценила и в последнее время то бранится, то вдруг как завопит, а Фома-то Григорьевич как зарычит… Должно, учит её. А даве — двор не то мыли… Так воды столько вылили!.. По всему посаду сушь, а тут на улице — реки разливанные.

— Вона… какие лужи, — объясняла баба, растопырив пальцы.





Как вдруг лицо её переменилось.

— Оборотись-ка… Оборотись-ка, мил человек, — зашептала она, вперив загоревшиеся глаза куда-то поверх левого плеча Модеста Шокотова, то и дело переводя взгляд на его лицо, точно приглашая взглянуть, точно говоря: «Да вот же то, что ты ищешь! Обернись только».

Модест обернулся. К высокому сплошному забору подходил человек. Человек как будто незнакомый Модесту, но в то же время мучительно напоминавший кого-то. Довольно ещё молодой, одетый просто, но чисто. Лицо показалось Модесту грубым, мясистым. Из-под козырька сверкнули на Шокотова два маленьких, востреньких глазка, будто огрызнулись два злобных зверька и спрятались снова в нору.

«Экое диво… Что за притча чудная… — думал сторож Вознесенской церкви Модест Шокотов, торопясь на свой пост, который оставил он без всякого дозволения. — Право, диво: всё знакомо, всё уже было… и ничего не разобрать… Как это сказала баба? „Ходит один, солидный такой, с носом“… С носом… Именно, что с носом… Всё-то и дело-то, стало быть, в носе… Не остаться бы с носом!.. А кто-то, я чай, непременно с носом останется…»

И что-то ещё несуразное лезло ему в голову. А ночью, когда он со своей колотушкой обходил церковь, а после возвращался в предназначенную для него будку или сидел по обыкновению на низенькой скамеечке, устремив взгляд к звёздам, водившим над ним хороводы, крутилось на уме: «порато», «Святые ворота», «Архангельск», «нос» и снова «Архангельск». И что-то ещё ускользающее, что-то, не могшее отлиться в слово и потому носившееся где-то рядом в виде неясных призраков…

Уже увяли ветви берёз, украшавшие храмы на Троицу. Уже свернулась Троицкая ярмарка, и схлынуло оживление с Монастырской площади. Уже понемногу стал забываться ярмарочный мертвец. И всё, казалось, было спокойно: нищие расположились у Святых ворот, торговцы обычным порядком расселись в лавках вдоль монастырских стен. Как вдруг в один прекрасный день к Фомушке, сидевшему тут же у Святых ворот, подошли становой пристав Порфирий Игрушкин и двое пятидесятских, украшенных бляхами. И пристав сказал:

— Ты будешь Фома Григорьев Книжников?

— Что же? — помедлив, отвечал Фомушка. — Наше фамилие…

— Вставай, — грубо велел Фомушке становой и пнул сапогом щербатую деревянную чашку, так что монеты из неё рассыпались, а один двугривенный, вставши на ребро, проворно покатился в сторону и был пойман кем-то из товарищей Фомушки, не пожелавшим расстаться с добычей. — Вставай, ты арестован.

— Что же это… — захныкал Фомушка, подбирая толстыми, грязными и, как казалось, неловкими пальцами просыпавшиеся деньги. — За что же монетки просыпали…

О том, что сказал ему становой, он точно не слышал или не понимал.

— Встать! — закричал Игрушкин.

И отчеканил:

— Фома Григорьев Книжников, ты арестован по обвинению в убийстве архангелогородского мещанина Бориса Вешнякова…

Снова рассыпались деньги. И уже не один двугривенный, а множество мелких монет покатились во все стороны по площади…

— Вообрази, душенька, — вечером того же дня изъяснял за ужином расправный судья, титулярный советник Мирон Терентьевич Тареев своей супруге Марфе Гавриловне. — Фомушка… Ну да Фомушка — clochard pittoresque… тот колоритный нищий, что вечно рыбьим мехом укрыт…

— Ах, мой друг, слышал бы ты, какие страсти передаёт Акулька! — перебила мужа Марфа Гавриловна. — Бог знает, что такое она несёт… Ума не приложу, где можно было эдакого нахвататься!.. Ну да что же Фомушка? Я отлично помню!

— Ну да… Фомушка… Спасибо, душенька, — и Мирон Терентьевич нежно поцеловал ручку, подложившую ему на тарелку кусочек хлебца. — Является тут к нам один мужичок. Кто таков? А сторож Вознесенской церкви. Мужичок из себя странный — ну вот ни в городе Иван, ни в селе Селифан. Но да вот что рассказывает.

Здесь Мирон Терентьевич взял паузу, в продолжение которой из холодного, покрывшегося слезой графина, налил себе водки и выпил её, после чего замер, зажмурив глаза, а уж потом отправил в рот кусочек студня, игриво трясущегося на вилке.