Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 14

Чудомеху было всё равно, он вышел из церкви и забыл, зачем входил в неё. Но Симанский всё думал, как может этот отец Алексей – необразованный, пропахший кухней, с торчащей во все стороны бородой как у лешего – как может он научить чему-то или подсказать. Что он знает такого, чего не знает или не может узнать Симанский, чего нет в книгах, доступных образованным людям. И выходило, что надобность в отце Алексее может быть, единственное, у старух – созданий ещё более тёмных и невежественных. А если Церковь прямо не говорит об этом, то стоит она на лжи. Да и не может стоять ни на чём другом, поскольку даже первокласснику известно, что все эти батюшки не так давно служили палачам, против которых боролись товарищи Симанского.

Два дня после праздника, Симанский один отправился косить. Но, придя на прежнее место, увидел, что всю скошенную ими траву кто-то собрал и вывез. Это обстоятельство так поразило Симанского, что он тотчас вернулся домой и во весь оставшийся день не мог приняться ни за какое дело.

А Чудомех был даже против обыкновения весел и чувствовал себя значительно лучше…

***

Лето подходило к концу, и отец Алексей освятил яблоки в храме. В садах цвели астры. Небо стало высоким, а дожди – холодными. И делалось почему-то грустно от нового запаха, пропитавшего воздух. Зима, наступлением которой пугал Лёнька, ещё только приближалась, а Симанский уже выдохся. С хозяйством не ладилось, кто-то унёс со двора пару алюминиевых вёдер, кроме дров никаких запасов сделать не удалось. Как зимовать и чем жить в деревне, Симанский не знал. В последнее время он снова хандрил и чувствовал себя обманутым. Народ оказался не тот, и церковь тоже не та. Народ – груб и тёмен, церковь – бестолкова и лжива. И, как ни странно, думы о хозяйстве нагоняли скуку, и лишь при мысли об отце Алексее, Симанского переполняло жгучее, сотрясающее чувство, которое сам он определял как гнев праведный.

Как-то, не глядя Чудомеху в глаза, он сказал:

– Поеду-ка я… домой съезжу. Своих повидать. Да и так… Вещи надо тёплые… зима близко.

– Да, зима близко, – вздохнул Чудомех.

– Поедешь со мной? – разглядывая носки своих сапог, спросил Симанский.

– Нет… я уж здесь… Чего мне там?..

Симанский уехал. И больше в Речные Котцы не возвращался.

С тех пор минул год. На Святках почил отец Алексей, и на его место прислали из епархии молодого священника. Ильинична стала хворать, и церковной старостой избрали Семёновну, у которой, как говаривал Лёнька, «цельное стадо коз».

Несколько раз молодой батюшка, снедаемый ревностью по доме Божием, а потому подмечавший и всякий раз пересчитывавший немногочисленных прихожан своих, обращал внимание на одну пару не из деревенских– невысокого роста, застенчиво-улыбчивого мужчину и худенькую строгую женщину в модных очках. Что ни делал мужчина в храме – осенял ли себя крестом, подходил ли к иконе – делал он по примеру, а то и по указке своей спутницы.

Батюшка поинтересовался у Семёновны, и та поведала, что это «фершалица со своим мужем-москвичом».

– Фамилие у него ещё такое… – наморщила нос Семёновна, – усмарное… Мех, что ли, какой…

– Мех?.. – удивился батюшка.

– Ну да… Ну да… – закивала Семёновна. – Мех. Вроде как… хороший.

– Кто хороший?

– Дык… Мех… Фамилие такое: Хороший мех…

Но батюшка не стал вдаваться в подробности ономатологии. Ему захотелось перекинуться словечком с земляком – батюшка и сам был москвич, – но пересечься вне храмовой службы не удавалось. Наконец они встретились у сельского магазина. Был обеденный перерыв, и, поджидая продавщицу, они разговорились. Батюшка первым представился, и в ответ услышал:

– Виктор Чудомех…

Усмехнувшись про себя над диковинной фамилией, батюшка поинтересовался, правда ли собеседник его приехал из Москвы. Собеседник оказался словоохотливым и подтвердил, что в прошлом году, имея перед собой неясные цели, перебрался вместе с товарищем в Речные Котцы. Но после женился и обосновался в селе. Товарищ же вернулся домой и теперь, слышно, издаёт в столице свою газету.





– Газета оппозиционная, – улыбнулся Чудомех.

– И кому же он себя противопоставляет? – улыбнулся в ответ батюшка.

– Власти. И… церковному официозу.

Но, заметив, как насторожился батюшка, Чудомех пояснил:

– Это он сам так определяет. Сошёлся с какими-то людьми и вот… увлёкся.

– А как называется? – полюбопытствовал батюшка.

Чудомех назвал, и батюшка ахнул – газета и редактор хорошо были известны в церковных кругах. На страницах газеты вчерашние диссиденты боролись с жидомасонами, истребляющими русский народ и разлагающими Церковь и государство. Выдвигались также требования канонизировать Сталина, и даже печаталась написанная кем-то икона отца всех народов. За отказ обвиняли Патриархию в неверии, экуменизме и одержимости. В Церкви газету считали еретической и не раз обращались к главному редактору с призывом перестать баламутить людей. Но редактор не унимался, и все последующие публикации были злее и дерзостнее предыдущих.

– Неймётся людям, – вздохнул батюшка.

– Он всё искал чего-то.., – попробовал вступиться Чудомех. – Я вот тоже… не сказать, чтобы шибко верующий… так… за женой больше…

Вернулась с обеда продавщица. Поправила полной рукой мохеровый берет, из-под которого выбивалась крашеная чёлка, облизнула красные напомаженные губы и принялась отпирать дверь. К магазину стали стекаться люди.

– Да, – снова вздохнул батюшка.

И, точно ни к кому не обращаясь, прибавил:

– Лишь бы себя показать…

Птичка

С тех самых пор, как Она умерла, Он приходил каждое воскресенье на кладбище и сидел у могилки на маленькой скамеечке, предусмотрительно поставленной внутри чугунной оградки. Клочок земли с холмиком и крестом принадлежал не Ему. И это было странно, потому что Ей не нужны были теперь ни земля, ни чугун, ни мрамор. Ни даже кустик жимолости или анютины глазки – нежные, стыдливые цветы с лиловыми, бархатными лепестками.

Иногда Ему приходило на ум, что он хозяйничает на земле мертвеца. И тогда делалось страшно и стыдно – слово это так не шло к Ней, что, казалось, Её оскорбляло.

Зимой Он убирал с Её земли снег, осенью – жёлтые листья, осыпавшиеся с клёнов, летом – расползавшиеся во все стороны одуванчики и сныть. Тяжёлым временем была весна, когда вокруг всё оживало и приходило в движение. На клёнах и жимолости набухали почки, размягчённая земля принимала в себя влагу и выпускала острые зелёные пёрышки, на голых ещё ветках появлялись яркие птички и пели друг дружке любовные песни – всё готовилось родить, умершее воскресало, исчезнувшее возвращалось. И только бугорки с крестами оставались недвижимы и безучастны к буйству нарождающейся жизни, как глухие бывают безучастны к музыке.

И тогда Он присаживался на скамеечку, опускал ладонь на холмик и думал: «Где же ты, моя пташечка? Кому-то поёшь свои песни? Где сейчас душа твоя? Что видит, какие страны? Любит ли кого? Тоскует ли о ком? Не хранит ли обиду?..»

И однажды в ответ Ему из кустика жимолости послышалось: «не горюй, не горюй, ти-ти-рюй, ти-ти-рюй». Он поднял глаза: на веточке жимолости сидела варакушка – маленькая синегрудая птичка с красным хвостиком и белыми бровками. «Не горюй, не горюй», – повторила варакушка, повела белой бровкой и, глядя на Него выпуклыми чёрными глазками, прибавила: «ти-ти-рюй, ти-рюй, ти-рюй». И вдруг забормотала, заворчала, точно силясь сказать что-то. Сначала сердито и недовольно, покачивая назидательно головкой и нервно подёргивая красным хвостиком. Потом вдруг приосанилась, вытянулась на тонких, стройных ножках и затикала весело, засмеялась. Но вот склонила головку набок и тихо-тихо прощебетала о чём-то грустном. И, точно желая узнать, что же Он себе думает, снова заглянула Ему в глаза.

Поражённый появлением и поведением незваной собеседницы, Он молчал и тихо, боясь спугнуть, рассматривал щебетунью.