Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 26



Специалисты, которым было поручено проработать новые идеологические задачи, должны были сразу столкнуться с проблемой выбора, поскольку консервативная парадигма неоднозначна и включает в себя совершенно противоположные идеологии. Понятно, что «ситуационный» (модернистский) консерватизм должен был показаться наиболее подходящим для новой политической технологии, поскольку он представляет собой идеологию стабилизации сложившихся на данный момент отношений, идеологию, которая опирает проект государственного строительства на фундамент фиксируемого здесь и сейчас согласия, status quo, – с гарантией, что не будет репрессий и «пересмотров» итогов.

Однако этот напрашивающийся выбор имел свою слабую сторону – либеральный консерватизм не укоренен в российской почве, не вписывается в русскую историческую традицию, мало согласуется с наследием наших консерваторов. Дело в том, что в XX веке Россия и Западная Европа пошли разными путями: западное консервативное движение раскололось на «консервативную революцию» и «либеральный консерватизм», в России же произошла по существу «радикальная революция». Приблизительные аналоги разошедшихся западных идеологий русская интеллигенция породила уже в эмиграции (аналогом консервативной волны были «правые» евразийцы, либеральные же консерваторы были представлены такими мыслителями, как П. Струве и С. Франк). Но в самой жизни России (СССР) даже приблизительных подобий этого расколовшегося на части консерватизма не было.

Религиозный (ориентируется на Священное Предание и каноны).

Контрреволюционный (прикладной в рамках борьбы за реакцию).

Реставрационный (то же, что контрреволюционный, только в более мягком варианте).

Романтический (культурный традиционализм, полагающий иерархию своих ценностей в прошлом).

«Ситуационный» (он же консерватизм модернистского типа, стремящийся к сохранению существующего баланса сил; его разновидности – либеральный консерватизм, неоконсерватизм, «„партийный“ консерватизм», то есть действующий в рамках парламентской системы, довольствующийся ею; в наиболее выпуклом виде неоконсерватизм проявился в курсах Рейгана и Тэтчер).

«Консервативная революция» (идеология крайне правых в XX веке – стремление обуздать либеральное общество с помощью идеократий, новых «аристократических» групп, опирающихся на поддержку широких масс; оказала большое влияние на идеологов фашизма, национал-социализма, франкистов в Испании).

Нарождающийся постбуржуазный (под его знаменем может реализоваться проект новой иерархии, нового мирового порядка, по существу кастового или кланового; эта линия ассоциируется с курсом Бушей – отца и сына).



На Западе после победы над фашизмом «консервативную революцию» загнали в подполье, «правые» в собственном смысле оказались дискредитированы (хотя это и нельзя признать оправданным и справедливым в отношении «правых», отнюдь не тождественных фашистам). Поэтому традиционную политическую нишу занял либеральный консерватизм, впоследствии узурпировавший право отождествить себя с неоконсерватизмом вообще и выступивший на парламентском поле как второй полюс по отношению к социал-демократии. Либеральный консерватизм лег в основу современных версий идеологии английских тори, американских республиканцев, немецких христианских демократов. Но у нас-то, не пройдя через «консервативную революцию» и первоначальный либерализм, невозможно прийти и к органическому либерал-консерватизму. Скорее наоборот – в силу того, что Россия вкусила и «революции» (не консервативной), и «либерализма» (сначала радикально-социалистического, затем радикально-рыночного), теперь по закону маятника настает очередь какого-то нелиберального и нереволюционного консерватизма.

Сегодня консервативная идея может входить и войдет как составная часть в любую вновь изобретаемую идеологию. Следовательно, дело не в самом декларируемом консерватизме, а в том, кто и ради чего берет его на вооружение. Неоконсерватизм в его постмодерном варианте – это лукавая идеология. На первый взгляд это умудренный модернизм, отказывающийся от жестких и непримиримых методов отцов и прислушивающийся к голосу дедов-консерваторов. Но признание некоторых консервативных ценностей происходит в постмодернизме «постфактум» – когда все новые революции (оккультная, сексуальная, психологическая) уже победили.

На фоне плюралистической «революции» начала 90-х советское общество могло показаться каким-то оплотом консерватизма, однако по существу это была, конечно же, сложная смесь, химера, соединившая в себе, например, четкие черты интернационализма и шовинизма, идеологемы гуманизма и авторитаризма. Наивен тот, кто видит в этом лишь лицемерие, но не видит естественной для модернистской системы внутренней связи. Наивен и тот, кто на пороге XXI века не считает возможным появления гибридов типа «космополитическая диктатура» либо же «демократический фашизм».

Сегодня уже можно говорить о мутации американского либерального консерватизма, перерождающегося в новый корпоративный порядок. Постмодернистский (постбуржуазный) консерватизм, который зарождается в США, – это развитой официальный глобализм, который выстраивает новую социальную иерархию с новой кастовостью. Неолиберализм уже давно пришел к тому, что духовная культура сводится к механизмам коммуникации, а наука – к практической магии и манипуляции массами. Новая кастовость означает, что в мире на международном уровне закрепляются роли стран-капиталистов и стран-пролетариев, стран-господ и стран-изгоев. На уровне микросоциальном это означает новую степень контроля над личностью. С одной стороны, происходит отрезание низов (низших каст и низших наций) от уровня согласования и принятия решений, с другой – установление всеобъемлющего контроля за управляемыми. Империалистическая претензия выходит на передний план и не просто призывает, а именно принуждает к участию в мировой системе, к сотрудничеству с ней. Американские самолеты разбрасывают над Афганистаном листовки: «Выдайте талибов и боевиков „Аль-Каиды“ или будете уничтожены».

Сам по себе корпоратизм и сама кастовость – это признаки сверхконсерватизма, опрокидывания истории в архаические формы. Специфика ситуации состоит в том, что в западной культуре изживание архаики было сопряжено с развитием христианства. Но сегодня скатывание к архаике будет означать не возвращение к христианским истокам, а торжество оккультно-неоязыческой духовности. Глобальная панатлантистская система – это мутант современности, вырождение ее в «новое средневековье», но не в то, о котором мечтал Бердяев, а в постмодерное, постиндустриальное, технотронное «средневековье Антихриста» с закрытой системой глобального беззакония. Это будет нечто среднее между поздней Римской империей с ее плюрализмом и «постхристианским» средневековьем, средневековьем колдовства и суеверия, но без покаяния, средневековьем безразличных к Богу, но верящих в черта.

Что же касается России, то «либерализм» здесь никогда не был на практике идеологией перенесения западных системных отношений на нашу почву. Хитрость либерализма в том, что он принципиально неодинаково работает в обществах, которые в разное время приступили к своей модернизации. Либерализм для метрополии и либерализм для стран следующих эшелонов модернизации – это два принципиально разных стандарта. Впервые на это указал выдающийся русский мыслитель Николай Трубецкой, а впоследствии его идеи подхватили многие зарубежные идеологи и социологи, причем более активно – в «развивающихся» странах. То, что для нас либерализм и «приобщение» к цивилизации, говорил Трубецкой, для самих европейцев не что иное, как романо-германский шовинизм.

Оказывается, уже в обществах второго эшелона модернизации (Германия, Япония, Россия) возникла мощная реакция отторжения на либерализм, поскольку он ставил их в неравные условия, вгонял в прокрустово ложе транснациональной экономической системы. Что же касается стран третьего и четвертого эшелонов, то они вообще не могут надеяться органично вписаться со своей модернизацией в мировую систему. Издержки такой модернизации, диспропорции в развитии третьего мира слишком велики – утрата традиционной культуры, отказ от святынь и старых ценностей накладывается в этих обществах на сомнительные радости неразвитого индустриального уклада. Отсюда радикализм исламских государств, «иранская революция» Хомейни, «Талибан», тяга афро-азиатской политической элиты не к либерализму, а к политическому «традиционализму».