Страница 2 из 77
Соображение это, так явно напоминающие знаменитое пожелание гоголевской Агафьи Тихоновны («Если бы губы Никанора Ивановича да приставить к носу Ивана Кузьмича…» и т. д.), приводит автор предисловия к «Избранному» Юрия Олеши, вышедшему уже в 60-е годы. И, приведя его, глубокомысленно замечает:
«Да, вероятно, так было бы справедливо».
А несколькими строчками раньше автор упомянутого предисловия выражает эту мысль еще более определенно:
«…Кавалерову никогда не суждено будет стать героем нашего времени, и не ему, в конце концов, мы отдадим прелестную девушку Валю, а ее жениху Володе Макарову. Зачем же Олеша отдал Кавалерову наиболее свежие краски и наиболее яркие слова? Зачем именно ему подарил самые любимые свои сравнения, самые смелые метафоры, вынутые из ящика неповторимых наблюдений».
Как видим, в «Зависти» — та же коллизия, что и в «Юноше». Прелестная юная женщина Нина по праву будет принадлежать не Мише Колче, а его сорокалетнему дяде Александру Праскухину. И по тому же праву прелестная девушка Валя должна принадлежать футболисту Володе Макарову. Ведь именно они, а не Кавалеров и Миша Колче — подлинные герои нашего времени. К этому можно добавить, что свое переложение «Зависти» для кинематографа Олеша назвал «Строгий юноша». То есть почти так же, как Борис Левин свой роман. Но, как я уже говорил, Кавалерову все-таки больше повезло. В нем все-таки увидели хоть что-то хорошее, хоть какие-то привлекательные черты. Более того: о нем даже спорили! В дружном хоре голосов, единодушно именующих его подонком и отщепенцем, зловонной отрыжкой старого мира, раздавались все-таки отдельные голоса, робко намекающие, что не худо бы людям нового «машинного века» перенять у Кавалерова его нежность, его душевную отзывчивость, его способность чувствовать поэзию и красоту.
О другом единокровном брате Миши Колче Володе Сафонове из романа Эренбурга «День второй» даже и не спорили. С ним все было ясно. Позорной кличкой отщепенца, которой Кавалерова клеймили критики, Володю Сафонова наградил сам автор: «Были, однако, и среди вузовцев отщепенцы. Они не умели искренне смеяться. Невольно они чуждались своих товарищей. Они не были ни смелее, ни одареннее других, но они пытались идти не туда, куда шли все. Их легко было распознать по беглой усмешке, по глазам, одновременно и презрительным и растерянным, по едкости скудных реплик…
Таким был и Володя Сафонов».
Так характеризовал своего героя Илья Эренбург в самом тексте романа, над которым он работал в 1932–1933 годах.
А вот что он написал о нем тридцать с лишним лет спустя:
«Володя Сафонов — хороший, честный юноша; он учится в Томском университете, потом уезжает в Кузнецк; он начитан, душевно тонок, любит чистой любовью Ирину… По собственным его признаниям, он отравлен мудростью старых книг и терзается от наивности, от детскости своих товарищей. Он пишет в дневнике: „Я работал на заводе. Учась. Буду, наверно, честным спецом. Но все это навязано мне извне. Сердцем я никак не участвую в окружающей меня жизни… В горном деле это, кажется, называется „пустой породой“…“
Ирина предпочла обреченному Володе живого Колю Ржанова. Но не поэтому Володя кончил жизнь самоубийством. Никто ему не протягивал веревки — ни товарищи, ни старый профессор, к которому он пришел в последний день за советом, ни автор повести. Его довела до отчаяния обостренная совесть…
Я остановился на Володе, потому что многие критики пытались его выдать за врага. Издание „Дня второго“ (1953 год) снабжено примечаниями В. Емельянова, который уверяет, будто Володя был фашистом: он ведь сказал старой библиотекарше, что хотел бы сжечь все книги. Да, Володя однажды признался, что ненавидит книги, как пьяница — водку. Но вряд ли этот книжник напоминает гитлеровского штурмовика. Володя запутался в собственных противоречиях. Будь у него немного меньше совестливости и немного больше цепкости, он не повесился бы, а стал бы уважаемым всеми специалистом».
Возникает невольный вопрос: когда же Эренбург говорил правду? Тогда ли, когда презрительно третировал своего героя, называя его отщепенцем? Или три с лишним десятка лет спустя, когда вдруг заявил, что единственная беда Володи Сафонова, главный источник всех его несчастий — обостренная совесть? Думаю, что он был одинаково искренен как в первом, так и во втором случае.
Как бы то ни было, эта неожиданная характеристика, которую он дал своему герою тридцать лет спустя, проливает свет на многое. И на судьбу Володи Сафонова, на всю неоднозначность, сложность его человеческой драмы. И на судьбу созданного воображением Юрия Олеши Кавалерова. И на загадку главного героя романа Б. Левина.
Один из величайших композиторов прошлого века так сказал однажды о проделанной им духовной эволюции:
«— Когда мне было 18 лет, я говорил: „Только я!“. В двадцать лет я стал говорить: „Я и Моцарт!“. Позже, когда подходило к тридцати, я уже говорил: „Моцарт и я!“. Теперь, когда мне уже почти сорок, я говорю: „Только Моцарт!“»
Вероятно, этот путь — в той или иной форме — проходит в своем духовном развитии каждый нормальный человек. Юность — это пора, когда человеку кажется, что в нем таятся огромные силы, что ему дано свершить то, что до него не удавалось еще никому на свете. Это пора великих мечтаний, неистовой жажды славы и успеха. Кто в юности не мечтал о том, чтобы прославиться, стать знаменитым? Даже неважно, в какой именно области: важно прославиться!
Именно так думает, так чувствует, так осознает себя восемнадцатилетний Миша Колче: «По ночам… он подолгу не засыпал, мечтая о силе, о могуществе, о славе…
Миша не знал еще, в какой области он отличится, и над этим не особенно задумывался. Он готовил себя. Он грунтовал себя знаниями, как художник грунтует холст для будущей картины. Физика, философия, химия, математика, биология, литература — он все это очень добросовестно изучал по собственному плану и, обладая блестящей памятью, опередил на много лет своих ровесников». Миша эгоцентричен, даже эгоистичен. Но это в конце концов тоже обычное, быть может, даже неизбежное свойство юношеского сознания, юношеского самочувствия. Юность эгоистична, самолюбива и обидчива.
Из своего родного города Миша едет в Москву. Жить он там собирается у своего дяди, брата матери, Александра Праскухина. Тот только что получил новое назначение в торгпредство, в Литву. Московская комната его будет пустовать, и в ней временно поселится Миша.
Миша никогда еще не видел своего дядю. Он знает его только по рассказам матери. Но уже заранее влюблен в него. Да и может ли быть иначе? Ведь Праскухин — большевик с дореволюционным стажем, герой гражданской войны. Миша с трепетом ждет встречи с ним. Он страстно желает ему понравиться, произвести впечатление умного, передового, независимо и оригинально мыслящего молодого человека. И именно поэтому ведет себя неловко, неестественно, то и дело попадая впросак: «Баульчик раскрылся, оттуда выпали румяные домашние булочки, покатились по паркету антоновские яблоки.
Миша покраснел. Александр Праскухин помог ему собрать с пола булочки и яблоки. Последнее яблоко, с засохшим листочком, он крепко-накрепко вытер белоснежным платком и так надкусил, что из яблока просочилась пена.
— Я люблю антоновку, — одобрил Праскухин. Он сидел в кресле, заложив ногу на ногу.
— Мне тоже нравятся эти яблоки, — оживленно и неестественно заговорил Миша. — В них много сентябрьской меди и осенней прохлады.
Он хотел понравиться Праскухину, и что бы он ни говорил, у него выходило фальшиво и крикливо. На вопрос дяди, как мама и папа, он небрежно заметил, что старики живут неплохо.
Праскухина покоробили и „старики“ и „сентябрьская медь“.
Миша, заметив на столе заграничный паспорт Праскухина, как-то театрально приподнял его и сказал громко, не своим голосом: „Краснокожая паспортина!“
— Помните у Маяковского? — И неожиданно появившимся баском он торжественно продекламировал: — „С каким наслажденьем жандармской кастой я был бы исхлестан и распят за то, что в руках у меня молоткастый, серпастый советский паспорт“. Здорово? — спросил Миша.