Страница 11 из 77
Однажды в мастерскую к художнику Яхонтову пришел раввин в застегнутом наглухо черном пальто и в коричневом котелке. Он был похож в одно и то же время на Мефистофеля и на козу с вспотевшими голубыми глазами. Раввин любил живопись и нередко заглядывал в мастерскую. Перед самым уходом он предложил Аркадию Матвеевичу написать портрет Тани.
Через несколько дней случилось так, что Таня вместе с Мишей поднимались на верхний этаж мастерской.
— Вот хорошо, — приветствовал их старый художник, — прямо замечательно! Миша, пишите портрет самой красивой девушки в Белоруссии. Я бы сам написал, но у меня получится не так экстравагантно, хуже, — объяснил Аркадий Матвеевич.
Из мастерской Миша вместе с Таней отправились к ней на квартиру, чтоб выбрать соответствующее платье для портрета. Она примеряла свои лучшие платья и всякий раз, появляясь из-за ширмы, спрашивала:
— Ну как? Ничего?
— Да так, — отвечал неопределенно Миша, деловито разглядывая ее со всех сторон.
И в зеленом бархатном, и в голубом вязаном, и в шелковом красном, и в палевом, и в синем — всякий раз, когда Таня выходила из-за ширмы, она была стройней и новей. Мишу поражали ее величественные жесты. Правда, платья были дорогие, красивые, заграничные (раввину из Америки присылали родственники и друзья; они же ему присылали деньги, шоколад и какао), но надо уметь их носить. Мише нравилась Таня во всех платьях, но дело в том, что у него было желание писать ее голой, и об этом он не решался сказать. Наконец Таня вышла в своем обыкновенном домашнем сарафане, села рядом с Мишей на диван и огорченно сказала:
— Вам не нравятся мои платья?
— Нет, — смутился Миша, — мне нравятся, но я хотел бы, — признался он, — писать вас голой.
— Совсем? — спросила просто Таня.
— Не совсем. Совсем — это будет не то, — сказал Миша. — Совсем голой — это будет не искусство… Я еще сам не знаю, как.
— Ага, — сказала Таня, о чем-то догадываясь, вскочила с дивана и ушла за ширму.
Через несколько минут она вышла голая, но в лакированных туфельках, в голубых рейтузах и розовом бюстгальтере.
Это было так неожиданно и ярко, что Мишу обожгло. Это было ослепительно.
— Ну как? Ничего? — спросила она так же озабоченно, как пять минут тому назад.
Правую руку она ткнула в бок, а левой рукой легко придерживала затылок и медленно поворачивалась перед Мишей на носках, как перед зеркалом. Золотистые подмышки шевелились солнечной пылью.
— Ну как? Ничего?
Миша молча встал, приблизился к ней и хотел погладить ее спину, дотронуться до ее сверкающих плеч.
— Ну-ну, будьте ласковы!.. — она погрозила притворно-строго пальчиком и молнией скрылась за ширму.
Миша покраснел.
Когда она оделась и опять села рядом с ним на диван, Миша все еще был взволнован.
— Так как же вы меня будете рисовать?
— Как хотите, — ответил он, совершенно подавленный.
— Тогда лучше в бархатном. Это самое дорогое платье. Вы знаете, и портниха, которая мне перешивала, тоже говорит, что такой вельвет ей и в довоенное время не попадался. Она понимает: она ведь шила когда-то губернаторше.
Таня в автобусе часто ездила в областной город к портнихе, в театр, к маникюрше, к парикмахеру.
Когда Миша собирался уходить, Таня попросила его в столовую завтракать. Стояло много разнообразной еды. За столом сидел раввин и молчаливо, очень важно — казалось, только одними толстыми плюшевыми губами — обгладывал маслину.
Миша отказывался завтракать.
— Ну тогда выпейте чашку шоколаду, — предлагала Таня. — Выпейте же, — говорила она певуче, с легким украинским акцентом, — с бисквитиком. Будьте ласковы. Выпейте же или чего съешьте.
Несмотря на обилие вкусной и разнообразной пищи, Миша ни до чего не дотрагивался. Ему еда здесь была противна, так же как бывает противна растущая на кладбище малина. На кладбище бывает много малины, она жирная, спелая, сочная, но есть ее неприятно.
На улице Миша купил пачку папирос, первый раз в жизни закурил. Легкое головокружение доставляло удовольствие.
Теперь каждый день Миша встречался с Таней в мастерской. После работы он провожал ее до дому, но к ней никогда не заходил. Самое приятное бывало — вдруг вместо работы отправиться с Таней в кино, на дневной сеанс, и в темноте то сжимать, то гладить ее руку. Миша не знал, о чем с ней говорить. Иногда он подтрунивал над раввином.
— Как старик? Небось с ним не особенно сладко? — спрашивал он нарочно развязно.
— Не, отчего же, — отвечала Таня, как всегда, слегка нараспев. — С ним жить можно: он еще крепкий и не обижает. Потом я в город езжу, там с людьми встречаюсь.
— Разве вас раньше обижали?
— А как же! — отвечала она так, как будто иначе и не могло быть. — Я натерпелась.
Миша много раз хотел пригласить Таню к себе домой, но всякий раз стеснялся сказать ей об этом. Ему казалось, что она сразу догадается, для какой цели он ее зазывает к себе. Дома у него давно были заготовлены бутылка портвейна и конфеты. Всегда, когда он открывал шкаф и вино и конфеты попадались ему на глаза, он краснел и прятал свои припасы подальше.
Вот раз, после дневного сеанса в кинематографе, он предложил ей:
— Пойдемте сейчас к нам. У нас в саду жасмин расцвел, и я вам наломаю вот такой букет!
И он показал руками, какой это будет большой букет.
Таня пошла, хотя все время торопилась:
— К обеду поспеть, а то он не любит, когда запаздываю.
Она раввина называла «он».
Миша пришел с Таней к себе в комнату. Она села прямо на кровать, зевнула и сказала:
— Как у вас тут хорошо! Прохладненько.
— Да, — согласился Миша, думая о том, с чего начать. (Предлагать ей вино, заготовленное с заранее обдуманной целью, было просто невозможно.) — Да, — произнес он еще раз, решительно подсел к ней, обнял ее и сказал взволнованно: — Таня, вы очень хороши.
— Это все находят, — ответила она, доставая из сумочки краску для губ.
— Таня, — прошептал Миша, крепче прижимая ее к себе. — Таня, — сказал он очень серьезно, — я вас не люблю, но у меня другое к вам чувство. Таня, я хотел бы, Таня…
— Никогда в жизни! — почти вскрикнула Таня и вскочила с кровати. — С вами?! — сказала она, глянув на Мишу с некоторой ненавистью, и захлопнула сумочку. — Никогда!
Она подошла к окну, отдернула занавеску, но быстро задернула ее опять. У окна стоял больной идиот, приплюснув побелевший нос к стеклу, с вывернутыми красными веками. По безвольной опущенной нижней губе его стекала слюна.
— С вами — никогда! — повторила твердо Таня, будто Миша был тот идиот, что стоял сейчас за окном.
Между тем Таня была вовсе не такая добродетельная. Но до сих пор ни один человек так откровенно не говорил с ней, как Миша. Первый раз в жизни в этих делах она почувствовала себя неловко и поспешила уйти.
В полуоткрытую дверь медленно и важно вошел черный кот, перекатывая зеленые глаза, точно капсюли с касторкой.
— Пошел вон, собака! — бросился на него в бешенстве Миша и захлопнул дверь.
Миша лег на кровать лицом вниз и почувствовал себя жалким и ничтожным.
«Ну да, я урод. Я страшный урод, меня никто не полюбит, — думал он в отчаянии. — Я некрасивый и маленького роста. Больше никогда не буду расти, у меня рано развились половые железы…»
Набожные евреи, а особенно старые еврейки сожительство раввина с Таней переносили как большое личное горе. Их это оскорбляло и возмущало, хотя они старались думать, что Таня вовсе не жена раввина, а просто прислуга. Общественного скандала они избегали — у раввина были большие заслуги и он имел прекрасное происхождение. Отец раввина был раввином, дед был раввином и дед деда был тоже раввином. Раввина знали в Праге и в Америке. Иногда он, чтобы задобрить Таню, говорил ей: «Ты знаешь, мой ландыш, мы, может быть, уедем с тобой в Сан-Франциско». И слово «Сан-Франциско» звучало для Тани синим и необыкновенным.
Тане у раввина жилось хорошо. Шелковые чулки, три пары туфель, платья, колечки, какао и еженедельные поездки на автобусе в город. Раввин был тоже доволен. Он цвел от любви и радости!