Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 57 из 89

   — А что вы намерены делать?

   — Спросите у своей нечистой совести.

Спокойствие начало изменять Бруно. Никогда ещё в голосе Мочениго не звучало так явственно глумление, насмешка, резкая, как петушиный крик. Бруно чувствовал, что его загнали в угол, что надо защищаться, как он ещё никогда не защищался. Но какое-то гнетущее чувство стыда парализовало его. У него перехватило дыхание. Наконец он с трудом заговорил, стараясь придать своему голосу обычные интонации:

   — Говорю вам, мне необходимо уехать, печатание моих книг во Франкфурте затягивается. Я и так уже пробыл здесь дольше, чем рассчитывал, потому что хотел вам помочь... — Он не знал, как ему лучше выразиться, не желая раздражать Мочениго. Хотелось только одного — поскорее уйти из этого дома.

   — А я оказался слишком глуп, да? Это честно — есть мой хлеб и пользоваться моим покровительством для своих грязных целей? Я слишком глуп, чтобы понимать такого великого философа, не так ли?

В голосе Мочениго послышались интонации Пьерины, он повторял злобные фразы, которыми она насмехалась над ним, твердя, что Бруно презирает и дурачит его. В тот момент Бруно не понял перемены в голосе Мочениго, хотя он её уловил и смутно встревожился. Но позднее, когда он думал о словах Мочениго, перед его закрытыми глазами встала Пьерина такой, какой она стояла в коридоре, сложив большие руки на животе, с хмурой усмешкой, в которой тупость маскировалась хитростью.

   — Я понимаю больше, чем вы думаете. Берегитесь! — проскрежетал Мочениго уже своим обычным голосом. Утрированная мелодраматичность слов и тона мешала им произвести впечатление, внушить страх. Бруно отвёл глаза, испытывая непреодолимую жалость к Мочениго и стыд за него. Ведь слышит же Мочениго собственный голос и наверно внутренне корчится от муки, что играет такую жалкую роль, наверное готов сделать что угодно, только бы заглушить вырвавшиеся у него нелепо-фальшивые ноты. В жалости своей Бруно готов был изменить себе и, чтобы помочь Мочениго, сделать вид, что не было этой унизительной сцены. «Отчего, — спрашивал он себя, — всякое бурное проявление чувств непременно кажется мне чем-то неестественным, фальшивым, ненастоящим, чем-то, что нужно отмести, нарушением элементарного приличия и человеческого достоинства? А между тем в отвлечённых спорах я способен очень пылко защищать свои взгляды и возражать... Или это я, а не другие, даю всему неправильную оценку?»

Молчание Бруно остановило поток шумных угроз и намёков со стороны Мочениго. Бартоло всё время стоял на лестнице, потупив голову и держа руки по швам. Но где же Джанантонио? Наверное, прячется за портьерами. А Пьерина, с её пышной грудью и тупой, злобной усмешкой? За одной из дверей. Бруно хотелось расхохотаться. Вся свора сплотилась против него. Но что они могут ему сделать?

   — Не уезжайте, — просил Мочениго, сплетая и расплетая пальцы. И огорчение в его голосе, как ни неприятно было оно Бруно, звучало довольно искренно. — Вы указали мне путь, и я теперь не успокоюсь, пока вы не доведёте меня до конца этого пути... пока я не проникну в самые глубины, в самое сердце тайны. Вы должны объяснить всё, ввести меня в чрево жизни. Я до смерти устал от хождения вокруг да около. Дайте мне ключ от двери, и я найду себе дорогу в лабиринте. Дайте мне этот ключ, и я вас отпущу. Какая из ваших книг даёт этот великий ключ ко всему?

   — Она ещё не написана мною... Я написал только несколько глав, они рассеяны в различных моих сочинениях по мнемонике и диалектике... Если вам нужен только ключ, его легко найти на каждом шагу в моих книгах.

В первый раз Бруно серьёзно испугался, как если бы здесь происходило насильственное вторжение в недра его души. Силы его убывали, он чувствовал себя так, словно его вскрыли и обнажили всё сокровенное внутри.

   — Ба! — сказал Мочениго. — Вы сами признаете, что в тех книгах, которые напечатаны, вы никогда не высказывались до конца. Что есть веши, скрытые от непосвящённых.



   — Я сказал всё, что мог сказать, всё, что можно выразить старыми словами. Я кую новую логику, новые слова. Не трусость удерживала моё перо, заставляя избегать некоторых тем.

Чувство безнадёжности, бесплодности всех этих объяснений охватило его при взгляде на Мочениго, искоса следившего за ним налитыми кровью хитрыми глазами.

   — Клянусь вам, что это правда, — воскликнул он громко, в первый раз сравнявшись несдержанностью с Мочениго. И сразу же это заметил и ужаснулся тому, что пал так же низко, как Мочениго, что серьёзно и горячо обсуждает безумные идеи, обуревавшие больной мозг Мочениго. Но какой другой ответ можно было дать Мочениго? Как тот мог бы его понять, если бы он не говорил с ним его языком? Однако в этом-то подчинении необходимости и был провал, и заключался весь ужас. Говоря с Мочениго его языком, становясь на его точку зрения, он тем самым как бы признавал его правоту, признавал доводы Мочениго, всё равно соглашаясь ли с ними или возражая против них, внушал Мочениго смелость и уверенность, а самого себя лишал силы сопротивления.

Мочениго, видимо, был доволен тем, что вывел Бруно из себя.

   — Когда вы уезжаете? — спросил он спокойно.

   — Завтра, — ответил Бруно, ещё больше упав духом, и пошёл наверх, в свою комнату. Ни Мочениго, ни Бартоло не двинулись с места. Бруно запер дверь изнутри на засов и подошёл к окну. Мир, огромный, деятельный мир лежал там внизу. Бруно прижался лбом к стеклу и зарыдал от благодарности.

XVII. Уход от Мочениго

Он хотел выйти из комнаты, но не решался. Выйти надо было, чтобы убедиться, сторожат ли его за дверьми, остановят ли. Но он не осмелился сделать это, так как все его мысли вертелись вокруг завтрашнего отъезда, против которого Мочениго не возражал. Несколько раз он вставал с места, твердя себе, что это безумие — сидеть взаперти, как заключённый, что теперь настал подходящий момент изобличить Мочениго: если его сегодня не выпустят из дому, значит, уже наверное завтра помешают уехать. Но он упрямо цеплялся за тот факт, что Мочениго согласился отпустить его завтра. Преждевременная попытка выйти сегодня может всё погубить. Мочениго возьмёт обратно своё обещание, которое относилось к завтрашнему дню, а не к нынешнему.

Он ходил из угла в угол, сознавая, что эти доводы — самообман и нелепость, но не мог им противиться. Каждую секунду подходил он к окну и с трепетом радости глядел на запруженный лодками канал, на дома напротив, людей на террасах. Внешний мир, недоступный ему сейчас, представлялся ему раем, в существовании которого ему никогда не надоест убеждаться. Но когда он сойдёт вниз, в этот мир, и станет одним из мириад одержимых, он забудет свои восторги, и жизнь человеческая больше не будет казаться ему чем-то опьяняющим в своей беспощадности.

Потом Бруно сообразил, что, если бы даже ему удалось ускользнуть незаметно, пришлось бы оставить здесь все книги и рукописи. А выбравшись из дворца Мочениго, он никогда не найдёт в себе мужества вернуться за ними! Правда, он мог бы послать за ними кого-нибудь, например Беслера или Чьотто. Но Мочениго ещё, пожалуй, вздумает отрицать, что у него в доме оставлено что-либо. Может быть, он вернёт книги, а рукописи утаит и присвоит, отчасти по злобе, отчасти в надежде на то, что, изучая их, он найдёт мифический «ключ», которым, как он думал, владеет Бруно. Бруно не мог решиться оставить здесь свои рукописи. Он попробовал отобрать самые нужные листы, чтобы, спрятав их под камзол, уйти из дому. Но, не говоря уже о том, что он должен был оставить здесь все другие, менее важные рукописи, ему не удавалось свёрток наиболее ценных бумаг сжать до таких размеров, чтобы его можно было незаметно спрятать под платьем.

День клонился к вечеру, а он всё сидел у окна, глядя на запад, на ширь заката. Он усилием воли стряхнул с себя уныние, и оно постепенно спадало с него, как шелуха, от которой его «я» всё больше очищалось, всё больше начинало жить одной жизнью с телом, купавшимся в воздушной прозрачности и теплоте закатного неба. Но по мере того как небо темнело, всё настойчивее подступала к нему глубокая, зловещая тишина этого дома. Ему страшно было лечь в постель. Вдруг он услышал, что кто-то скребётся в дверь.