Страница 52 из 89
Он послал деньги в уплату за рисунок для альбома немца, и это сильно истощило его кошелёк. Его теперь часто заботило отсутствие денег — это его-то, который столько лет жил, не имея гроша за душой и ничуть не унывая! Впрочем, он в глубине души знал, что дело вовсе не в деньгах. Он пробовал убедить себя в противном, твердил себе, что деньги дают безопасность, уважение, подобающее место в обществе, что они дали бы ему возможность делать своё дело с наименьшей затратой энергии. Однако, когда он писал свои книги в Лондоне и Франкфурте, он возмущался людской алчностью, а деньги не казались ему столь необходимыми. Тогда он был уверен в себе, в почётности своего места в обществе. А теперь что-то рушилось в нём, и чувство безнадёжности, стыда и унижения сменило прежнее сознание связи с миром, веру в неизбежность успеха.
Теперь жизнь его проходила в подслушивании на лестнице, чтобы убедиться, ушёл ли Мочениго. Джанантонио постоянно вертелся около него, и его испытующие взгляды усиливали тревогу Бруно. Ему почему-то стало страшно выходить из дому. Он думал, что его заметили, когда он убегал от женщины, упавшей с лестницы, что всем сообщены его приметы, что его арестуют и обвинят в убийстве. Ему хотелось спросить у Джанантонио, расклеены ли в городе объявления с обещанием награды тому, кто задержит мужчину с каштановой бородой, который убил женщину, сбросив её с лестницы. Образ этой женщины преследовал его, в памяти вставали мельчайшие подробности: застёжки у одного из каблуков оторвались, каблук отлетел вместе с красной туфлей, на пальце босой ноги была видна большая мозоль. По ночам в полусне это воспоминание мучило его, рождая мерзкие видения. Как-то раз вечером он выскользнул из дому и пошёл разыскивать те ступени. После долгих поисков при лунном свете он наконец нашёл их и с ужасом поймал себя на том, что ожидал найти здесь ту женщину, всё ещё лежащую ничком. В то время как он стоял там, гоня от себя мерзкие видения, ужасавшие его, из тени неясно возникла чья-то фигура, хриплый женский голос пробормотал ласковые слова, которые для него слились в одно, с резким запахом дешёвых духов, ударившим ему по нервам. Он обратился в бегство. А потом жалел, зачем в приступе жалкого страха бежал от услуг этой портовой девки. Потому что теперь ему в мучительных снах являлся уже не труп, а эта дочь улицы, бродившая при лунном свете, и он чувствовал, что, если бы утолил физический голод в её объятиях, кончились бы все наваждения, отлетели бы видения ужаса, как вампиры, сосавшие по ночам его кровь, и он наконец нашёл бы в себе мужество порвать с Мочениго.
Мочениго, видимо, рассчитывал, что Бруно научит его делать золото или, по крайней мере, сообщит ему какую-то абракадабру, которая сразу уничтожит нынешнее его бессилие и даст ему власть над людьми. Их нелепые ссоры, а за ссорами — объяснения, во время которых Мочениго унижался и плаксиво брал обратно свои угрозы, создавали какую-то связь между этими двумя людьми, между которыми других уз не было.
Правда, существовали ещё и другие узы в жизни Бруно, но они только увеличивали его зависимость от Мочениго. То были отношения Бруно с доминиканцами церкви Джованни и Паоло. Связь эта объяснялась единственно стремлением Бруно примириться с Римской Церковью. И если бы Бруно окончательно поссорился с Мочениго, он бы обрёк сам себя на изгнание из Венеции и лишился бы выгодной позиции. Из Франкфурта вести переговоры было бы неизмеримо труднее.
Бруно виделся с неаполитанскими монахами Серафино и Джованни, с фра Доминико и с братом Феличе из Атрипальды. Узнав биографию Феличе, Бруно ободрился. Брат Феличе когда-то снял рясу монаха, а потом снова надел её. Конечно, он не был знаменитым философом, обвинённым в ереси, но случай этот несомненно доказывал, что, если Бруно выразит искреннее желание примириться с Церковью, он будет принят обратно в её лоно и в этом не усмотрят ничего. Боясь, что его узнают и обвинят в убийстве, он взял у Мочениго плащ с капюшоном и выходил из дому только затем, чтобы повидать монахов.
Среди них был один, отец Джулио, к которому Бруно влекло, хотя тот не был неаполитанцем и ни в какой мере не интересовался его делом. Джулио был один из немногих монахов, которые в жизни, полной отречения, находят высшее счастье. Это был старый исповедник, чрезвычайно популярный и поэтому приносивший Церкви большой доход. Сам же он был равнодушен к деньгам и ко всем другим земным благам. Он не хотел иметь больше одной рясы, и когда его единственная ряса промокала от дождя, он лежал в постели, пока она сушилась. В его келье кроме постели находились только передвижной квадрант, изображавший Христа в Гефсиманском саду, песочные часы и распятие с черепом у подножия. Относительно этого черепа, эмблемы смерти, отец Джулио любил шутить (единственная шутка, которую от него когда-либо слыхали), говоря с кроткой улыбкой изнеможения: «Вот то зеркало, в которое я смотрюсь». Бруно заходил иногда к нему в келью, но ненадолго, так как отец Джулио был уже стар и всё то время, какое он ещё мог уделить миру, требовалось от него для исповедания прихожан, приносившего доход монастырю. Но отец Джулио всегда улыбался Бруно, и того это успокаивало и радовало.
По дороге домой Бруно застрял в толпе и вынужден был простоять некоторое время перед одной из больших зал шести городских обществ. Там происходила какая-то церемония, и на улице ясно слышно было пение. Пел хор из двадцати мужчин под управлением регента и под аккомпанемент различных инструментов — корнетов, волынок, теорб[185], альтов. Кто-то в толпе сказал, что общество обещало заплатить певцам и музыкантам целых сто дукатов, но они это заслужили, потому что поют и играют вот уже много часов.
— Что ж, у города деньги для уплаты найдутся, — проворчал другой. — Как раз на днях меня здорово обобрали. У меня на руках было очень много неполновесных золотых монет, как вдруг на Риальто вывешивается проклятое объявление, что они изъяты из употребления. Таким образом я много потерял, а банкиры на этом деле заработали. Хотел бы я знать, что сказали бы люди, если бы так поступил какой-нибудь лавочник, а не государство!
Музыка плыла из окон, полная дивной мощи, строгая и изысканная во всей нарастающей сложности своих фиоритур. Голос певца сливался с мелодией струн, подчиняя се себе, как человек, вооружённый знанием, подчиняет себе стихии.
— Это поёт евнух? — спросил один из слушателей.
— Не знаю, но кто бы он ни был, поёт он чертовски хорошо. Если он не евнух, он тем более достоин восхищения, потому что евнухам легче петь, чем нормальным мужчинам.
Бруно выбрался из давки и, несмотря на то что ему хотелось слушать музыку, пошёл домой. За первым же углом он встретил погребальную процессию. С содроганием увидел, что у мертвеца лицо открыто, руки и ноги обнажены и одет он в монашескую рясу. Но потом он вспомнил, что в Венеции принято хоронить умерших в монашеском одеянии, так как люди верят, что таким образом можно обмануть дьявола и переодетой душе легче попасть в рай. Не успела похоронная процессия пройти мимо, как зазвучал колокол к полуденной молитве, на улице все опустились на колени и, обнажив головы, зашептали «Ave Maria». Бруно не оставалось ничего другого, как тоже преклонить колени, но вместо того чтобы молиться, он в виде протеста мысленно обратился с речью к молящимся: «Да знаете ли вы, друзья мои, что, как утверждает Геснер[186] в своей «Библиотеке», один достопочтенный муж, Иосия Симмлер Тигурин, о котором вы, конечно, и не слыхивали, в учёном диалоге доказывает, что не полагается обнажать голову во время полуденной и вечерней молитвы. Так как этот диалог не напечатан, я не могу ни изложить его подробно, ни критиковать. Но не приходится сомневаться, что аргументы в этом диалоге столь же разумны, как и тезис...»
В конце концов Бруно удалось добраться домой. В голове у него мешались все впечатления этого дня: безмятежное спокойствие отца Джулио, звуки музыки, пение евнуха, люди, падающие на колени при звоне колокола, мертвец, который рассчитывал, надев рясу францисканца, угодить в рай, несмотря на то что он погряз в грехах. «А я, — думал Бруно, — я, подобно какому-нибудь Тигурину, обсуждаю вопрос о том, позорят ли бесконечную Вселенную разные ничтожные представители животного мира, почтительно снимающие перед ней шляпу».
185
Теорба (ит.) — род лютни (XVII в.).
186
Геснер Конрад (1516 — 1565) — швейцарский профессор греческого языка и философии. Его сочинения имели большое значение для истории литературы.