Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 29



А смешно его читать в наши дни потому, что в этой неравной схватке между телеграфистом Ять и литературой победила истерзанная и все-таки сияющая ровным светом гордости и достоинства литература. Увенчана мировой славой, признана и глубоко любима на родине Ахматова – и не к Ларисе Рейснер, а к ней хочется отнести известную строку Пастернака:

Бреди же в глубь преданья, героиня.

Нет, этот путь не утомит ступни.

Ширяй, как высь над мыслями моими:

Им хорошо в твоей большой тени.

Победил Зощенко, «смертию смерть поправ», заставил отвести ему одно из первых мест в нашей литературе. Но какие жертвы, какие муки должен был перенести он во имя этой победы! Умолчать о них я не имею права.

8

Итак, в августе 1946 года он вступил в первый круг ада. Если окинуть одним взглядом все, что произошло с ним в течение последующего десятилетия, можно сказать, что положение униженного, опозоренного писателя не изменилось. Даже смерть Сталина, даже полоса неопределенных надежд после XX съезда прошли мимо него вопреки усилиям немногих друзей. Это была полоса маятника. Маятник качался. То здравый смысл и верное понимание искусства заставляли его отклоняться влево, то под влиянием Кочетова и других он отклонялся вправо. Но эти колебания почти не отражались на судьбе Зощенко. Там, наверху, никто и думать не думал об отмене произнесенного над ним приговора.

В 1952 году он приехал в Москву. Ему не удалось достать отдельного номера в гостинице, и он был вынужден поселиться в общежитии. Дежурный, появившись на пороге, крикнул:

«Зощенко к телефону!»

Соседи кинулись к нему с расспросами, когда он вернулся:

«Какой Зощенко? Однофамилец?»

«Неужели тот самый? Не может быть!..»

На него смотрели как на воскресшего из мертвых. Все как один были глубоко уверены, что он давным-давно погиб где-ни-будь на Колыме или в Джезказгане.

Вот что пишет о нем Л.К. Чуковская 7 августа 1955 года:

«М.М. неузнаваемо худ, все на нем висит. Самое разительное – у него нет возраста, он – тень самого себя, а у теней возраста не бывает. Таким, вероятно, был перед смертью Гоголь. Старик? На старика не похож: ни седины, ни морщин, ни сутулости. Но померкший, беззвучный, замороженный – предсмертный. В молодости он разговаривал со всеми очень тихим голосом, но тогда это воспринималось как крайняя степень вежливого обращения, а теперь в его голосе словно не осталось звука. Звук из голоса выкачан… “Самое унизительное в моем положении – что не дают работы. Остальное мне уже все равно”. Прочитал телеграмму от В. Каверина: “Правление Союза постановило добиваться обеспечения тебя работой”. Пожаловался, что ничего не ест…»

Итак, самое унизительное – не в том, что его имя втоптано в грязь, а в том, что ему не дают работать. Он писал об этом и мне. Он понимал, что работа была единственным средством перенести незаслуженные оскорбления, отступничество друзей, горечь одиночества. Но эта возможность надолго закрылась для него с августа 1946 года.

«У него были “накопленные строчками” небольшие деньги, и первое время он не нуждался в работе для заработка, – пишет Е.Г. Полонская, наш старый общий друг, единственная “сестра” среди “серапионовых братьев”. – Потом пошло в продажу домашнее имущество. Не имея возможности печатать рассказы, он пробовал заняться сапожным ремеслом, которому когда-то научился в поисках профессии. Но он не был искусным и модным сапожником, и мало кто давал ему заказы на босоножки»[7].

Я уже не жил тогда в Ленинграде, переехал в Москву. О попытке Михаила Михайловича сделаться сапожником я не знал.

«Несколько лет спустя, – продолжает Полонская, – я познакомилась с врачом-невропатологом Киселевой, лечившей жену Зощенко. Она рассказала мне, как посещала больную Веру Владимировну в “писательской надстройке” на улице Софьи Перовской, как любовалась вначале красивой спальней из белого полированного дерева и стеклянной горкой, на шелках которой красовались редчайшие фарфоровые фигурки. С каждым разом этих фигурок становилось меньше, а потом исчезла и сама горка, а с нею и другие предметы обстановки.



В послевоенные годы возникли в Ленинграде коммерческие магазины, где можно было за большие деньги купить сахар и масло тем, кто не получал карточек. Зощенко и его семья были лишены продовольственных карточек. Приходилось продавать вещи. Но ни Зощенко, ни Вера Владимировна не умели этого делать. Они нашли “благодетельную женщину”, которая взялась устраивать их вещи и покупать для них еду. Львиная доля, разумеется, доставалась ей»[8].

Продано было все, вплоть до писем Горького (в Книжную лавку писателей), – писем, которые полны восхищенных отзывов, безоговорочным, полным признанием.

9

В сущности, судьба Зощенко почти не отличается от бесчисленных судеб жертв сталинского террора. Но есть и отличие, характерное, может быть, для жизни всего общества в целом: лагеря были строго засекречены, а Зощенко надолго, на годы, для примера был привязан на площади к позорному столбу и публично оплеван. Потом, после смерти Сталина, вступило в силу одно из самых непреодолимых явлений, мешающих развитию естественной жизни страны, – инерция, боязнь перемен, жажда самопо-вторения.

К положению Зощенко привыкли. Дело его унижения, уничтожения продолжалось по-прежнему совершенно открыто – в нем уже участвовали тысячи людей, новое поколение. Теперь оно совершалось безмолвно, бесшумно, подобно тому, как совершается под стеклом экспериментального улья жизнь пчелы, которая трудится, не зная, что внимательный взгляд следит за каждым ее движением.

И ведь нельзя сказать, что не было попыток помочь ему, сломать эту проклятую инерцию, продолжавшуюся годами. После Двадцатого съезда его восстановили в СП. В «Новом мире» были напечатаны его «Партизанские рассказы». Ему дали (очень скромную) возможность заняться переводами – и он создал шедевр, в полном смысле этого слова, переведя две повести финского писателя Лассила – «За спичками» и «Воскресший из мертвых», первое издание вышло без фамилии переводчика, во втором она появилась среди выходных данных, рядом с фамилиями редактора и корректора.

Я пытался устраивать его литературные дела, неустанно уговаривал переехать в Москву из Ленинграда, где вокруг него все застыло в отравленной атмосфере страха. Помогал ему и до сих пор корю себя, что помогал все-таки мало. Убеждал помогать и других.

Однажды, встретившись в Переделкине с Фединым и терпеливо выслушав его звучавшие мелодраматически, но, кажется, искренне вопросы: «Но как помочь? Как?..» – я ответил с досадой: «Да очень просто. Пошли ему тысячу рублей. Ведь это для тебя небольшие деньги».

Федин задумался – он скуповат, но согласился. Обещал послать и послал. Гораздо важнее то обстоятельство, что он написал о старом друге благожелательную статью. Но и статья в судьбе Зощенко ничего не изменила.

Сложный, запутавшийся, уже глядевший в лицо смерти своими набухшими, несчастными, искусственно веселыми глазами, Фадеев распорядился, чтобы Литфонд отправил Михаилу Михайловичу еще тысячу к его шестидесятилетию.

Годы шли, а инерция отчужденности, заставляющая каждого редактора трусливо вздрагивать при одном имени Зощенко, продолжалась. И не только при его жизни, но и после смерти, в июле 1958 года.

Все, писавшие о Зощенко в эти годы, писали, в сущности, о том, как он умирал. «Тем временем Михаил Михайлович заболел. Это произошло тогда, когда его жизнь стала немного налаживаться. Словно он отпустил какие-то стягивающие его обручи, которые заставляли его держаться стоя, не упасть. Он отпустил их и пошатнулся. У него появилось отвращение к еде, он не мог на нее смотреть, не мог проглотить куска. Вызвать врача из Литфонда он не хотел, и жена не могла уговорить его даже пойти в поликлинику имени Перовской, находящуюся напротив дома, где они жили. Наконец он появился у Киселевой. Она дала ему несколько советов, но Зощенко отнесся к ним иронически, не пошел ни в лабораторию, ни на рентген. Болезнь его продолжалась, он худел и слабел. Через год он снова появился у Киселевой в лаборатории. Это было перед концом приема, вечером. Он вошел и, сев у стола, начал рассказывать, что устал, чувствует отвращение к еде, чувствует старость. Киселева поняла, что ему нужно было поговорить с кем-то, выговориться, а в ее советах он не нуждался. Он не спрашивал ничего. Доктор Киселева слушала его, иногда поддакивала, произносила «гм» или «да», потом пришла санитарка и сказала, что поликлиника закрывается. Зощенко поклонился и ушел. Через несколько дней он пришел снова, в тот же час перед закрытием поликлиники, когда ни в приемных, ни в коридорах не было людей. Он снова заговорил о жизни, об усталости, о старости. Доктор слушала его молча. Он ушел, когда стали закрывать кабинеты»[9].

7

Труды по славянской и русской филологии. Вып. 139. Тарту, 1963.

8

Труды по славянской и русской филологии. Вып. 139

9

Полонская Е. Труды по славянской и русской филологии. Вып. 139. Тарту, 1963.