Страница 2 из 3
— Молодой человек, — сказала она, — помогите пожилой старушке, не откажите, так сказать, в любезности.
И Митя не отказал, так сказать, в любезности. Женщина оказалась проводницей. Ее поезд отдыхал между рейсами как раз на этой станции под мостом. Длинный пассажирский состав изгибался на запасных путях. Блюм с сумкой поднялся по лесенке в вагон. Проводница поблагодарила его и усадила в угол купе.
— Сейчас я тебя, мальчик, чаем напою, — сказала она. Женщина была совсем не «пожилой старушкой», но намного старше Мити, скорее всего, годилась ему в матери. Она была чуть грубовата, но красива. «Может, она надеялась на что, а я — дурак — полез», — подумал Митя. Она потрепала его по голове: «Мальчик какой симпатичный, маленький совсем. Ничего, щас чаю сладкого… бутербродов с икрой… Подружка во Владивосток каталась. Икры чемодан… двадцать банок привезла… литровых». Она стала умело по-домашнему хлопотать, с каким-то неуловимым всероссийским говором, выспрашивать деликатно, почему он шатается впотьмах один, что да как. Самое, как всегда важное: кто родители? братья-сестры? хватает ли денег на жизнь? Не пьют ли в семье? И Блюм неожиданно для себя не стал ничего врать, а стал рассказывать, звеня ложкой в стакане, что живет с дядькой и теткой. Дядька мелкий торговец антиквариатом, хитрец и спекулянт, тетка непонятно кто, читательница детективов, в детстве закончила не то балетную школу, не то кружок хореографии при дворце пионеров. Когда-то Блюм хотел дознаться про своих родителей, но толком у него ничего не получилось. Его дядька, Кирилл Сергеевич, сказал, что отец разбился на машине на Минском шоссе. А позже почему-то называлось Дмитровское. Про маму тоже говорили что-то невнятное: физический институт в Долгопрудном, рак, Каширка. Смерть. Иногда упоминалась версия с больным сердцем. Еще у Блюма была бабка, выжившая из ума, которая всегда жила в доме престарелых и внуком не интересовалась. Митя приходил изредка к ней. Это была молодящаяся мумия средних лет, и Блюму иногда казалось, что именно она и могла быть его матерью. Но бабка не расспрашивала Блюма ни о чем, вспоминала о Плеханове, Троцком, Володарском. Рассуждала о Елизавете. Курила, держа сигарету тонкими пальцами, за разговором подолгу забывая затягиваться и стряхивать пепел. Спрашивала, умер ли Брежнев. Получив утвердительный ответ, смеялась от души. Потом мастерски, с достоинством рассказывала пару всегда свежих неприличных анекдотов и отпускала Блюма восвояси.
Вот о чем рассказывал Митя красивой проводнице, а она смотрела на него с материнской нежностью, намазывала красную икру на хлеб с маслом и приговаривала «ну, ничего, ничего»… Они простились. Митя поднялся на моссельмашевский пешеходный мост, стараясь определить, где стоит ее вагон, но не смог. В поезде топились печки, над составом в стылом воздухе поднимался каменноугольный дым дальних странствий. Цыганская тоска проникла в сердце Блюма. Он посмотрел на мост. По мосту сквозь падающий снег к нему шла девочка со старой немецкой овчаркой. На девочке был оливковый шарф и свежий комбинезон, в точности повторявший прежний.
— Привет, — сказал Блюм.
— Здравствуй, — ответила она, а овчар ткнулся ему носом в колено, — ты меня здесь караулишь?
— Да, — ответил он, потому что если ответить «нет» с такой рожей, то все равно не поверит, и потом, разве не кружил он во дворе полчаса назад, в надежде встретить ее?
— Время фейхоа, — сказала девочка, что-то доставая из кармана, — в это время Михаил-архангел выходит по первому снегу искать потерявшиеся души умерших. Шутка. Будешь?
— Что это?
— Фейхоа. Ешь.
Они были очень вкусными, со смолистым привкусом тропиков.
— Они немытые, — сказала девочка, — не боишься умереть от тифа?
— Нет. А ты?
— Мне это не грозит. Пойдем на собачью площадку. Мухтара прогуляем.
Зачем идти ночью в дальнюю даль на собачью площадку Блюм не понимал, но, наверное, так было надо.
гласила надпись. По площадке бегал пожилой мужик — живчик и пошляк, в цветастой куртке и бейсболке. Он подавал четкие команды энергичному дураку-стаффорширу.
— Виктор Петрович, здравствуйте! — окликнула его девочка, — я Ганя Энгельгардт.
— Здравствуйте, Ганя! Как приятно! Да вы не одна. А!
— Блюм, — коротко прервал его Митя и поклонился.
— Папа просил передать…
— Что наш театр закрывается, нас всех тошнитiii, — себе под нос сказал Блюм.
— Папа просил вам передать, Виктор Петрович, — сказала Ганя, цинично доставая из все того же кармана несколько двадцатидолларовых купюр. Мужик взял деньги. На запястье у него оказалась золотая цепь. «Я думал, таких чуваков уже не осталось», — проворчал Митя. Виктор Петрович подошел к скамейке, где у него аккуратно стояла суперская спортивная сумка. Стряхнул снег, извлек из кармашка маленькую аптечную коробку и передал Гане.
— Спасибо, — сказала она, — до свидания.
— Не болейте! Ивану Карловичу привет!
— Непременно!
Они ушли. Овчар устал и тяжело переставлял ноги.
— Это ветеринар, — сказала девочка, как бы извиняясь, и показала глазами на свою собаку.
— Вот Колчак… — почему-то сказал Блюм, сам себе вдруг напомнив свою маразматически-альцгеймерскую бабушку, — вешал на фонарных столбах. Ветеринаров, наверное, тоже вешал. И, может быть, правильно делал.
— Не надо, — сказала Ганя, — не надо.
Снег валил теперь хлопьями. Ганины вьющиеся темные волосы закурчавились от снега еще сильнее.
— Простудишься, — сказал Митя.
— Черта лысого, — ответила она, — хочешь, я покажу тебе снежного ангела?
— Да.
Она выбрала ровное место на дороге, где снега было уже на четверть, и мягко упала прямо на спину, расставив руки крестом. Потом она помахала на снегу руками вверх-вниз. Блюм встал перед ней на колени, нагнулся и поцеловал в губы. Он увидел ее открытые темные глаза.
— Ты что-нибудь почувствовал? — спросила Ганя.
— Смолистый привкус тропиков, — ответил он.
— И все?
Митя задумался, как ответить?
— Ты здесь что-нибудь почувствовал? — она ткнула его кулаком в живот.
— Сердцебиение, тахикардия.
— Это всё физиология.
— А может быть не все?
Мухтар медленно ревниво втиснулся между ними. Лизнул Ганю в нос. Они сидели на снегу, с двух сторон обняв старика Мухтара. Снег кружился в свете фонарей.
— Вот, — сказала она, — снежный ангел Энгельгардт.
На снегу остался немного помятый отпечаток ангела.
Домой шли торжественно и молча.
— Мы идем как на казнь, — сказала она.
— Все так. Это жизнь. Мы обречены.
— Молчи, — мягко и не обидно сказала она, — ты ничего не понимаешь. Не говори.
— Хочешь еще раз меня увидеть? — спросила Ганя у подъезда.
— Да.
— Послезавтра у Скобельциных праздник. Я тебя приглашаю. Встречаемся… – она повертела головой, — встречаемся, — она ткнула пальцем, — шестого числа у трансформаторной будки в восемь утра. Я буду в черном. Не проспи.
Он попытался ее обнять. Она положила теплую ладонь на его лицо, и отстранила от себя. Он поцеловал ладонь.
— Просьба, — сказала Ганя.
— Не целовать?
— Не то. Я войду в подъезд. Не ломись за мной как ненормальный. Захожу я, потом ты. Понял, Блюм?
— Понял, Энгельгардт.
— Мухтар, домой! — она, как всегда, открыла дверь наизнанку. Стоя в дверях, прокричала:
— В восемь! — и скрылась. Было слышно, как лязгнула дверь лифта, и загудел мотор.
Блюм подошел к двери подъезда, открыл ее в свою обычную сторону. Вошел. Пол был сухим. Ни ее следов, ни следов Мухтара, тишина. Старый лифт за пыльной зеленой сеткой стоял на первом этаже. Пахло жареным луком и кошками.
Митя снова оказался один. Пытался понять, в какой квартире живет Ганя. Припоминал всех соседей, каких мог вспомнить. Остался в недоумении. Исследовал дворницкое хранилище метел и лопат, куда девочка с собакой могли, по его мнению, спрятаться. Идея с метлами оказалась абсурдной. Тупо стал подниматься по лестнице, размышляя о галлюцинациях и привидениях. Увидел собачью шерсть на заснеженном рукаве куртки. Наверху грохнула чья-то дверь, рассыпалось по ступенькам шаркающее эхо шагов. Сердце Блюма рванулось, но зря: это был Петька Повидла, вышедший покурить: в кальсонах цвета антик и с пачкой «Пегаса» в татуированной руке.