Страница 1 из 3
Джи Майк
Джи Майк
МАЛЕНЬКИЕ
В марте это случилось, в марте. Во вторник. Четверть века прошло, и сейчас снова март, и сквозь прорехи в памяти утекли сотни людей и тысячи событий, а тот день помню, словно вчера.
Впрочем, вру, день не помню, только вечер и ночь. День был обычный, будний, и я отбатрачил-отбездельничал его в захудалой шарашке на Полтавской. Заурядной, стандартной и серой, где каждый, умудрившийся закончить какой-никакой институтишко, именовался гордо — инженером.
В шесть вечера звонок сорвал инженерию с насиженных мест. Враз осиротели опостылевшие кульманы, захлопнулись двери кабинетов и лабораторий, и сотрудники бодро скатились по парадной лестнице в гардероб.
Через пять минут я уже был на Старо-Невском. Старо-Невский середины восьмидесятых… В шесть вечера, когда ещё не зажигаются фонари, но уже начинает смеркаться, и троллейбус-десятка, лихо тормознув на углу с Суворовским, визгнет пантографами по проводам. И, распахнув двери, обменяет два десятка пассажиров, утрамбованных в его чреве до кондиции «больше никак» на три десятка новых, превративших «больше никак» в «а вот хрен вам, влезем».
— Извините, пожалуйста, можно вас попросить? — я не сразу понял, что обращаются ко мне, да и расслышал не сразу. Дискант говорившей почти растворился в многоголосье пульсирующей жизнью артерии города.
— Да, конечно, — сказал я, уразумев, наконец, что девочка лет десяти-двенадцати обращается именно ко мне.
— Простите, мне так неудобно, — продолжила девочка, — но вышла совершенно нелепая история. Я захлопнула за собой дверь, а ключ остался внутри, понимаете?..
Я вгляделся. Речь девочки вовсе не соответствовала возрасту, определённому мной навскидку по росту и голосу. Ещё через пару мгновений я понял, что передо мной не девочка, а вполне сложившаяся женщина или, скорее, девушка. Притом симпатичная девушка. Только не обычная, а маленькая. Лилипутка.
— Где вы живёте? — спросил я, ещё не вполне осознавая, чем могу быть полезен, если могу вообще.
— Недалеко, на Третьей Советской. Ой, мне так неудобно. Но очень надо попасть в квартиру, просто необходимо, я чайник на плите оставила. Вы мне поможете? Поможете ведь, ну, пожалуйста.
— Что надо сделать? — спросил я, прикинув свои возможности по вышибанию дверей и найдя их весьма сомнительными.
— Залезть в форточку. Или подсадить меня.
Я ни разу не чердачник. Так же, как не альпинист, не скалолаз и вообще не спортсмен. Умение лазить в форточки, мягко говоря, к моим достоинствам совсем не относится.
— Я не смогу, — сказал я удручённо. — Я обязательно свалюсь и при этом непременно расшибусь. Или мы вместе расшибёмся.
— Извините. Я попытаюсь найти кого-нибудь. Простите меня.
Не знаю, показалось ли мне или я на самом деле услыхал в упавшем почти до нуля дисканте отчаяние.
— Какой этаж? — спросил я уныло.
— Первый, — отчаяние в голосе явственно сменилось надеждой.
Я мысленно выругал себя за то, что не спросил про этаж раньше. Первый… Для её роста высота, конечно, значительная. Но для моего — вполне приемлемая.
— Пойдёмте, — сказал я. — Надо, наверное, спешить? С учётом чайника.
— Да, я боюсь — надо. Там, правда, было много воды, но… Ой, спасибо вам. Огромное. Как вас зовут?
— Александром. Можно Сашей.
— А меня — Вероникой. Побежали, да?
Спустя пять минут, пролетев через десяток печально знаменитых ленинградских проходных дворов, мы оказались у обшарпанной стены древней пятиэтажки. Я проявил чудеса ловкости, умудрившись с третьего раза не свалиться с водосточной трубы. Первые два, правда, украсили меня ссадиной на запястье и синяком на заднице, но бог, как известно, благоволит к третьим попыткам. Последний синяк, на этот раз на рёбрах, я заработал, выпав из форточки вовнутрь и пребольно ушибившись о подоконник.
На кухню, усмирять чайник, я доковылял с трудом. Обжёгшись об него напоследок и сыпля проклятиями, добрался до входной двери и впустил хозяйку.
— Вы не представляете, как я вам благодарна, — сказала она с порога. — Ой, Саша, на вас лица нет. Вы ведь ушиблись, да? Пойдёмте, я никуда вас не отпущу, даже не надейтесь. Сейчас буду вас лечить.
Мои слабые, из вежливости, возражения были пресечены на корню. Меня усадили в гостиной на диван, одарили проспектом «Ленинград город-герой» и наказом ждать, после чего хозяйка улетела на кухню. Ещё через пять минут ожидание закончилось. В гостиную въехал столик на колёсах высотой вровень с Вероникиной макушкой. На нём дымилась чайная чашечка, к ней приткнулось блюдце с мелко порезанной снедью, а рядом с ними возвышалась непочатая бутылка с жидкостью, которую я, вглядевшись в этикетку, идентифицировал как вино «Токайское». Проспект у меня немедленно изъяли, а вместо него вручили штопор и велели бутылку откупорить.
— Ребята скоро придут, — сказала Вероника и достала из серванта две рюмки, одну обычных размеров и другую величиной с напёрсток. — Но мы можем начать и без них. Наливайте, Саша. Да, кстати, можете звать меня Никой. Или Верой. Или Викой, как вам больше нравится.
Чудом не промазав мимо рюмки-напёрстка, я разлил вино. Затем произнёс маловразумительный тост и, осторожно чокнувшись с Никой-Верой-Викой, освоил Токайское. Затем в двух словах рассказал о себе. И выслушал ответную речь. Ника оказалась артисткой труппы из четырёх человек, приехавшей в Ленинград на гастроли из Риги. Квартиру на Третьей Советской труппа снимала.
— Мы путешествуем по всей стране, — сказала Ника и, улыбнувшись мне, осушила микроскопическую рюмку. — Ваше здоровье, Саша. Мы танцуем, разыгрываем пантомимы, Илья, он скоро придёт, немного фокусничает. У нас есть режиссёр, но он сейчас не с нами, остался в Латвии. Чудный человек, замечательный, собирал труппу несколько лет. Он… — Вероника замялась, — он не из наших. Но его родители, они были ростом с меня, а он вот уродился без отклонений.
Я ощутил дискомфорт. Я никак не мог привыкнуть к тому, что передо мной симпатичная, привлекательная девушка, а не ошибка и нелепый выверт природы. А теперь, когда она упомянула об отклонениях, мне стало неловко. Мучительно хотелось задать вопрос, что она думает о самой себе, но сформулировать его так, чтобы не обидеть, совершенно не удавалось.
— Не стесняйтесь, Саша, — угадав моё настроение, сказала Ника. — Вы ведь хотите спросить, считаю ли я себя нормальной, не так ли?
Я сглотнул, почувствовал, что отчаянно покраснел, и принялся мямлить нечто неразборчивое.
— Что, если мы перейдём на «ты»? — неожиданно спросила Ника. — На брудершафт — и на «ты». А потом ребята придут, — добавила она невпопад.
Ребята пришли, едва я неловко клюнул девушку в щёчку, покраснев от брудершафта и вовсе до помидорного цвета. Илья доставал мне до пояса, Боря был на пару сантиметров ниже, а Антон — ещё на пару.
Через полчаса я был на «ты» уже со всеми, затем откупорил вторую бутылку всё того же Токайского. Она быстро опустела, в основном, моими трудами, и за ней на свет божий извлекли третью.
Я не знаю, когда наступил момент, в который я почувствовал себя своим, и опьянение здесь вовсе ни причём. Да и не было опьянения. Была весёлая и задорная дружеская трепотня обо всём на свете. О театре, о литературе, о кино. И я, рафинированный петербургский интеллигент, начитанный, нахватанный и достаточно эрудированный, вдруг понял, что уступаю в интеллектуальном плане. И ещё понял, что мне это не зазорно, а, наоборот, приятно. Потому что в физическом — уступали мне, и таким образом создавалось совершенно необыкновенное ощущение равенства и приязни.
Я перестал стесняться. Я травил нескромные анекдоты, и над ними заливисто хохотали и выдавали анекдоты в ответ, ещё более нескромные. Затем я загнул про Брежнева, который пень пнём, и выслушал про Суслова, скоммуниздившего золотую ложку из кармана Громыко. Потом с жаром спорили о творчестве Ремарка. Сошлись на том, что он — чуть ли не единственный писатель, у которого нет пиков и спадов, и все написанные им десять романов и пьеса выдержаны на одном, высочайшем уровне. От Ремарка перешли к Воннегуту, от него — к Фолкнеру, затем литература получила отставку и заговорили о театре. За ним — о музыке. К полуночи снова в ход пошли анекдоты, и Антон рассказал про говорящего попугая, доставшегося старой шлюхе. Анекдот был донельзя неприличный и настолько же смешной.