Страница 120 из 123
Стон, громче прежних, вернул Годжука Мергена назад, на свое последнее ложе, — стон, перешедший в крик: «О-о, я умру… умру сейчас!..» Да что же это такое, в каком-то уже смятении думал он, неужели ничем нельзя помочь ей, бедной?! Там Айпарча, опытнейшая из повитух, там женщины, сами рожавшие не раз… неужели не найдут, чем помочь? А он, Годжук Мерген, — что может сделать он? Видно, ничего, кроме своего бренчания на деревяшке… Или… или, может, существует такой большой, людям неведомый закон, что дитя, новый человек не может родиться, пока ему не освободит место на земле старый, израсходованный, изживший себя? И, может, это он, Годжук Мерген, своим затянувшимся существованием на этой убогой постели мешает тому маленькому человеку явиться на свет?.. Страшно, если это так. Страшно, но нужно. И ты согласился бы сейчас уйти, чтобы освободить, отдать свое место на земле?.. Вопрос был непосильный еще и потому, что никто ему его не задавал, отвечать было некому, и сил на его разрешение поэтому в нем самом не было…
Потерпи, милая, думал он, уж ты постарайся… Но что же сделать, как помочь, подтолкнуть? Вон висит твоя деревяшка, и будь гриф ее хоть жемчугом изукрашен, толку от нее никакого. Вон они, книги твои, но в них о том — ни строчки. Вон плеть твоя, вся истончавшая, с усохшими от старости сыромятными ремешками, — но и она не помощница при родах, ею не подхлестнешь… Вон ненужное тебе ружье. Постой, почему не подхлестнешь? Кто сказал, что не подхлестнешь? Постой-постой…
С трудом сел он на своей постели, потом повернулся кое-как, стал на четвереньки. Руки еще слушались, служили, а вот ноги совсем отказали, как привязанные стали. Ничего, думал он, тут и без ног можно, в родной-то кибитке. А ты потерпи, милая женщина, подожди… соберись с силами, они тебе еще пригодятся. Тебе еще жить и жить, детей растить, землю эту злосчастную в порядок приводить — потерпи, все будет хорошо. Всем, каждому по-своему бывает тяжело на этой земле — что ж, так уж оно тут заведено… Потерпи, я сейчас.
Опираясь на руки, мало-помалу подтягивая по очереди ноги, которых он уже почти и не чувствовал, старый мукамчи полз к тяриму. Он так давно не вставал с постели, что голова его кружилась, а глаза то и дело застилал сухой зыбкий туман. И тогда он останавливался, чтобы передохнуть, твердя себе и той молодой, впервые рожавшей женщине: потерпи еще, ну хоть немного… я сейчас Видно, на твоем мученье, милая, белый свет стоит. Да-да, если бы не мучилась ты, то что бы тогда было? Пустота была бы, пустыня везде…
Он дотянулся наконец до ружья и, подталкивая его впереди себя, дополз до двери. Кое-как отвернул килим, выглянул наружу. Весна шла, катилась по степи, зеленеющей дымкой одевая барханы, зажигая ранние цветы, сады вдоль арыков тоже огрузились бело-розовым праздничным цветом — самое время жить… Ну, родимая, напряги все свои силы, сказал он женщине, подымая ох какое тяжелое, непривычное ему ружье: не жалей сил, они еще к тебе вернутся… А ты, неизвестный уста, оружейных дел мастер, спи спокойно в своей могиле — ибо оружие твое пока еще необходимо на земле, и ничего с этим не поделаешь…
Он подождал, пока стоны в соседней кибитке опять усилились снова, уже переходя в беспомощный крик, и сам закричав истошно, откуда силы взялись: «Люди! Помогите, люди!..» — нажал на курок…
Оглушительный выстрел опрокинул его отдачей в плечо навзничь, все заволокло дымом… Он услышал, как дурно вскрикнула там женщина, как взнялись, залаяли тотчас собаки и по всему аулу поднялся переполох. Бежали со всех сторон, растерянные и непонимающие, что-то кричали, а он лежал, ждал, не находя пока в себе сил подняться. Подбежавшие люди, теснясь, помогли ему сесть, что-то говоря и спрашивая, но он их не слушал, не отвечал — он ждал. И вот наконец выбежала из соседней кибитки Айпарча, на ходу вытирая тряпицей руки, и кинулась к нему.
— Что?.. Что случилось?! Ты жив, Годжук? — И обессиленно опустилась рядом с ним на колени. — Ты жив… О Годжук, как я испугалась!.. Ты?! Это ты стрелял?!
— Как она?.. — вопросом на вопрос ответил он, беспокойно и требовательно глядя. — Как?!
— Слава аллаху, разродилась!.. Ее так напугал выстрел… — Айпарча опять перевела взгляд на ружье, всплеснула руками: — Так ты… Ты для того и стрелял?! О аллах…
Годжук, слабо улыбаясь, глядел на нее, на сбежавшихся людей и ничего не отвечал.
17
Прошла еще неделя, и старому мукамчи стало совсем плохо. Он уже не мог принимать всех приходящих и приезжающих к нему с разных концов степи людей, не мог подолгу разговаривать и с Нуркули, а тем более показывать на дутаре — пальцы дрожали и вовсе перестали слушаться его, не могли воспроизвести и простейшего басы-ма. Айпарча, не отходившая от мужа, только удивлялась, как они быстро успели привязаться друг к другу. Каждую минуту, свободную от помощи по дому и возни с братишками, проводил он в кибитке стариков, помогая и здесь чем можно, и звонкий голос Нуркули они слышали еще с середины аульного хатара и всегда с нетерпеньем ждали его. «Вот и сынок у нас появился, — без тени улыбки говорил ей Годжук Мерген. — Жаль… ах, как жаль, что так поздно… И вот что скажу я тебе, Айпарча. Сама видишь, недолго я здесь, и плакать о том не надо, ибо разлука наша временной лишь будет. Я о другом: возьми тогда мальчика под свое крыло, не дай сбиться с пути… ты знаешь как. А лучше его, я вижу, Салланчак-мукам скоро никто не сумеет сыграть, старые глаза и уши меня вряд ли обманывают…» И ему говорил: «Научиться хорошо бренчать на дутаре, Нуркули, не так уж и сложно, терпенье имей только и верное ухо. Не в одном этом наше дело, вот что помни. Не в том, чтобы сменять один праздник другим, от дастархана к дастархану ездить. Те, кто делает так, — просто наемные музыканты, не больше…
А настоящий мукамчи поет о том, о чем народ думает, чего народ ждет. Он с людьми не только на празднике… он всегда и везде с ними, всей душой своей. Вот когда ты сочинишь мукам, который станут петь все, и не только на праздниках, но и в поле, в степи, — вот тогда ты еще можешь подумать о себе, что ты мукамчи. Но не говори этого никому другому, никогда. И я в могиле своей перевернусь, если услышу, что ты зазнался… Мукамчи всегда слуга людей, мой мальчик, а не распорядитель на пирах. Запомни — слуга…» Мальчик глядел на него блестящими смышлеными глазами и не кивал, а лишь смущался иногда, когда учитель угадывал его мальчишеские, еще только лишь праздничные мечтания и остерегал от лишнего увлечения ими…
А черная курица земли была все ближе, все приближалась — черная курица, точно зерна склевывающая людей… Она приходила долгой и тяжелой бессонной ночью, и Годжук Мерген будто видел ее безмерную глухую плоть, которая скоро отделит его ото всего. Страха особого не было в нем, становилось только не по себе, и все казалось, навязчиво казалось, что мир осиротеет без него, станет каким-то неполным-однобоким — не без него, известного всем мукамчи, а просто без человека, носившего это имя — Годжук Мерген… И ему было жаль и себя, и все, что он оставляет на неведомый произвол времен…
И он с нетерпеньем ждал дня, рассвета, который мог оказаться для него и последним. С помощью соседей Ай-парча выносила его вместе с постелью наружу, на воздух, и он подолгу глядел на синеватые, весенним маревом колеблемые предгорья, на которых ему уж не бывать, в желто-зеленые дали песков, в небеса, невозмутимо голубые, крутым куполом уходящие в свою бездонность.
Жизнь прошла, и была в этом какая-то отрада, которую он не мог ни понять, ни хоть как-то определить.
Приехавших и пришедших проститься с ним было все больше, он видел, как они подымались в аул по дороге, но сил видеться и говорить с ними уже не было. И он попросил через соседей, чтоб они не тревожили понапрасну ни себя, ни его и возвращались по домам. И чтоб то же передали и встречным.
Его привлек однажды дружный, какой-то особенно остервенелый лай аульных собак. Он медленно перевел глаза на тропу и увидел прямую высокую фигуру черного гедая, невозмутимо шагавшего среди озлобленной своры прямо к их кибитке. Собаки, видно, чуяли в нем звериный, ненавистный им дух пустыни, наскакивали, но ни одна из них не осмелилась схватить его даже за полы одежды.