Страница 89 из 90
Когда узнали об этом в педагогическом институте, известная своей активностью с тридцатых годов преподаватель С. воскликнула: «Я знала, что он был враг!» При общем молчании ее оборвала другая — преподаватель Галина Леонидовна Федорова: «Мы не хотим с вами разговаривать на эту тему!» Студентка Нина Ермоленко ходила в КГБ за разрешением на открытые похороны. Ландау хоронили русские и казахские преподаватели и студенты. Доцент естественно-географического факультета Николай Суворов сказал в надгробной речи: «Мы знаем, кто виновен в твоей смерти, Ефим Осипович!»
Нам не хочется больше здесь сидеть, и мы идем в пельменную. Она воспета столичными поэтами, и там есть буфет. Выходим оттуда уже под вечер, достаточно разгоряченные.
— А все-таки у тебя орнаментальная проза! — говорит он.
В салон являемся перед закрытием. На нас смотрят с любопытством. Тут действительно висят картины и есть всякие художественные поделки.
— Сколько у тебя — денег? — громко спрашивает он. Я пересчитываю их вместе с мелочью и вижу, что не больше семи рублей. Рублей пять обнаруживает и он у себя.
— Вот и хорошо! — говорит он удовлетворенно. — Это пошлость дарить людям дорогие подарки. Зато мы купим для твоей жены что-нибудь оригинальное!
Мы долго и придирчиво выбираем. Наконец останавливаемся на не то круговом монисте, не то поясе из точеных лакированных деревяшек гуцульской выделки. Он в восторге от тонкости работы, я тоже. И стоит это всего-навсего восемь рублей.
— Видишь, и деньги еще останутся. Только надо все проверить. Я их знаю: нацепят на гнилую резинку, а там абы сбыть неопытному покупателю!
Он берет поясок и своими длинными лапами растягивает его во всю ширь. Нить лопается, квадратные и круглые деревяшки раскатываются по всему полу. Мы громко возмущаемся качеством изделия, но нам помогают собрать покупку, нанизывают ее на другую резинку. Тогда мы требуем книгу отзывов и по очереди пишем благодарность за хорошее обслуживание: он в стихах, я страницы на четыре прозы. Где-то в анналах «Культторга» должна сохраниться эта запись…
На оставшиеся деньги мы покупаем цветы. К дому моему подходим, когда начинает темнеть.
— Ты знаешь, я устал, отдохну немного! — говорит он, делает шаг через арык, деловито укладывается в костюме на траву под кустами. Обеими руками он прикрывает голову и подтягивает колени к подбородку. Я чуть ли не силой поднимаю его, и мы шагаем прямо через арыки к моему подъезду. Он снова останавливается:
— Так, говоришь, отец — микробиолог?
И вдруг стремительно бежит через три ступени наверх, открывает дверь и, вручив жене цветы, устремляется прямо к отцу. Тот, я вижу, нервничает: я опоздал часа на три. А он с ходу задает отцу тот же вопрос из вирусологии, начинает горячо, убеждающе говорить. И совершается чудо. Отец оживляется, светлеет лицом, и через пять минут они наперебой говорят о чем-то мало мне понятном, забыв про все вокруг, и говорят еще три или четыре часа. Я налаживаю отношения с женой и под осуждающим взглядом матери придвигаю к себе графинчик. Эпоха застоя требует своего…
Я ловлю машину, провожаю его. Он задумчив и совершенно трезв…
Утром я являюсь к нему в номер и вижу там другого, не знакомого мне человека. Выясняю, что он ночью выехал. Я знаю, где его искать…
В самом центре города, рядом с оперным театром, я захожу в старую ветхую гостиницу, направляюсь в конец длинного темного коридора, толкаю дверь. Он сидит в маленькой темной комнате на железной койке, босиком, в старых пижамных штанах и надорванной у плеча, выцветшей майке. Где-то он совсем в другом мире и не видит меня.
Меня убить хотели эти суки!..
Он говорит хриплым шепотом. Я знаю эти его стихи, прохожу и сажусь у настежь открытого окна, через которое приходит к нему близкая женщина. За окном загораживающие свет сиреневые кусты и тротуар, по которому идут люди.
Я наточил… принес два острых топора По всем законам лагерной науки.
Он значительно старше меня, но я смотрю на него почему-то как на ребенка. Творческая мощь в его согбенной фигуре. Мне безмерно больно за него и хочется что-то сказать. Но я молчу…
Называть или не называть фамилии палачей, осведомителей тех страшных каиновых времен? Или времен более поздних, не столько уже страшных, но которых, говоря языком классики, не было подлей. Слышатся требования о национальном очищении советского народа, об отечественном «Нюрнбергском процессе». Не знаю, что сказать по этому поводу. Буду говорить лишь в продолжение судьбы Писателя…
Все происходило у меня на глазах, на глазах у десятков и сотен людей — возвращение Юрия Домбровского в Алма-Ату после последнего его лагерного срока. Он не отсидел его до конца — в наши людские дела вмешалась сама Природа и еще состоялся XX съезд партии. В проходе Союза писателей республики он встретил поэта-ровесника, который, увидев его, побледнел и стал оседать на землю:
— Прости… прости, если сможешь, Юрий Осипович, за то, что говорил на тебя следствию. Слаб оказался…
— А, ерунда… Идем, посидим где-нибудь! — ответил Юрий Домбровский.
Нет, не был он мстительным человеком. И говоря сегодня о тех, кто прямо или косвенно был причастен к его последней посадке, нельзя не считаться с какими-то его чувствами, так и не понятными мне до конца. Поэт-ровесник, о котором шла речь, вскоре после их встречи взял как-то утром охотничье ружье, вложил дуло в рот и большим пальцем ноги спустил курок…
А вот писатель, не на следствии, а добровольно и прямо в газете объявивший Юрия Домбровского главой антисоветского литературного подполья, не мог не знать, к чему это ведет. С ним, с этим писателем, как и многие другие люди, я нахожусь в добрых отношениях. Много лет назад, когда прошлое, казалось, было заперто на крепкий замок, мы сидели с ним на «стартплощадке», как называют у нас летнее кафе рядом с Союзом писателей. Он читал мне неизвестные стихи Двадцатых годов, потом вдруг сказал, глядя куда-то поверх крыш домов:
— Знаете, Морис, я старше вас. И у меня были такие… моменты в жизни… Все бы отдал, все свои блага и еще что-то, чтобы их не было!
Я посмотрел на этого много пожившего человека, прошедшего войну, и поверил. Ему необходимо было сказать кому-то об этом. Не может человек не думать о таком, с ним произошедшем. До самого последнего дня жизни должен думать. А вот Юрий Домбровский и к нему относился с некоей снисходительностью. Что-то такое страшное было в том, прошлом времени, с чем не справиться ординарному человеку. Даже и очень крупные люди не справлялись. Не помогали ни жизненный опыт, ни фронтовая закалка.
Я пытаюсь передать направление мыслей Писателя по этому поводу в наших с ним разговорах. С явлением следовало сводить счеты, а не с его жертвами, будь даже эти жертвы сами участники преступления, выигравшие в кровавой рулетке жалкую ставку — свою жизнь. А к ней пусть сомнительный почет и благоденствие в виде подачки с людоедского стола. Не знаю, как отнесся бы Юрий Домбровский к тому, чтобы назвать имена всех причастных к его аресту людей, и не делаю этого…
Но есть еще та самая дама, которая сейчас всенародно, по центральному телевидению, ратует за перестройку, и имя которой Юрий Домбровский громко назвал еще тогда, в открытом письме товарищу. Почему он это сделал? В письме прямо отвергаются какие-либо личные мотивы. Что же вызывало у него столь полное неприятие?
Я знаком с этой дамой, и много лет назад, когда она еще жила в Алма-Ате, слышал ее высказывания о не удовлетворяющем ее состоянии нашего общества. Я ничего еще не знал тогда об ее участии в чужих судьбах, и все же насторожился.
— Нам не хватает уверенных, сильных людей, личностей, — говорила она, жестко сжав пальцы в кулачки. — Были ведь личности в нашей истории, а сегодня их нет!
Дело происходило в пору далеко зашедшей тогда, по мнению некоторых решительных людей, оттепели. Мы с этой дамой полунемцы по происхождению. Возможно, из-за этого, когда я слышу в чьем-то голосе тоску по «уверенной личности», ко мне невольно приходят сомнения. Да нет, были в нашей русской истории настоящие личности: Пушкин или, к примеру, Твардовский. Был Ленин. И в немецкой истории был Эрнст Тельман. Нет, не о такой категории силы тосковала она. Очевидно, эту ее идеологически однозначную тоску и уловил Писатель, провидя ее возможность и способность «плодоносить». О чем и предупреждал в означенном письме. Так что мне нет нужды называть здесь фамилию и этой дамы, пусть ее назовет сам Юрий Домбровский. Письмо задумывалось как открытое, и в Алма-Ате имеется экземпляр с собственноручной его подписью.