Страница 9 из 13
- Я не вступил, Егор Петрович. Но все-таки... Неудобно как-то. Некрасивая вещь. Я на заводе работаю, в инструментальном, меня в ударники произвели - и я вдруг клешню тебе делаю...
- Какие все сознательные стали! - молвил Буршин сердито. - Да ведь ты, старый черт, этот домик-то на мои деньги поставил, на ворованные деньги! Это ты как считаешь?
- Мало что, - сказал старик. - Мало что. - И внезапно плачущим голосом попросил: - Уволь меня, Егор Петрович, пожалей меня, старика...
- Ну, не хочешь - не надо, - сказал Буршин.
И ушел, не прощаясь.
Всю ночь Буршин не мог уснуть. Ну зачем он сказал старику об этих инструментах? Испугавшись, старик пойдет в уголовный розыск и завалит его.
Надо быть дураком, чтобы без всякой подготовки вовлекать человека в преступление.
Это значит - не жалеть и самого себя.
Но раз сделана глупость, не надо ныть, надо исправить ее немедленно.
Рано утром Буршин опять поехал в Сокольники.
В выходной день Чичрин копался у себя во дворе, выдергивал из-под снега куски обгоревшей жести.
Буршин подошел в нему и, не здороваясь, спросил:
- Это чего будет?
- Да вот бабке кастрюлю хочу починить.
- А как насчет инструментов?
- Я же сказал, Егор Петрович, я не могу...
- Не можешь? Ну, это другое дело. Так бы и сказал сразу: "не могу".
Буршин повернулся, чтобы уйти. Он застегивал крючок у воротника и говорил небрежно, не глядя на Чичрина:
- Мне ведь не надо, чтобы ты мне старую клушку делал. Это старо. Техника вперед идет.
Застегнул воротник, вздохнул.
- Мне надо рычаг с ножом американского типа, два рака: один - ходовой, другой - запасный. И все. Это серьезное дело. Не всякий сделает...
- По чертежам, - сказал старик, - любую вещь можно сделать.
Он сказал это так, между прочим, больше из вежливости, чтобы поддержать разговор.
Но Буршин вынул из пиджачного кармана маленький самодельный чертеж и разложил его на завалинке. Чичрин наклонился над бумагой, вгляделся в пунктиры и черные линии и сказал насмешливо:
- Ну, и что же тут хитрого? Подумаешь, американский тип! Я на заводе и не такие вещи делаю... По сложности...
В Чичрине заговорил мастер.
У мастера этого было самолюбие ребенка. И, может быть, больше из самолюбия, чем из других соображений, он вдруг согласился сделать инструмент.
Даже Буршин не рассчитывал на такой успех.
Чичрин делал инструмент две недели по вечерам, при свете керосиновой лампы. Он делал его, увлекаясь самым процессом работы и радуясь, что избежал конфликта с Буршиным. А то, чего доброго, Буршин рассердился бы, пошел куда следует, заявил, как старик ему раньше раков делал, и старику тогда прямо дорога в тюрьму, за решетку.
Обо всем этом думал старик Чичрин, обтачивая в тисках воровские инструменты. И о старухе своей думал. Как бы она осталась, если б его, например, в тюрьму, не дай бог, посадили? Как бы она осталась?
А Буршин тем временем с помощью Подчасова завязал знакомство с завхозом Варовым. Буршин бывал у него каждый вечер, пил с ним чай и вел философские беседы. Он изучал его.
Изучив же, начал обрабатывать вплотную. Он говорил, что никакой ответственности за соучастие он, Варов, нести не будет. Никто и не догадается даже, что он участвовал.
Да и какое это, в самом деле, участие? Буршин просит за приличное вознаграждение достать ему постоянный пропуск в институт. Только и всего. Все остальное сделает сам Буршин.
Варов хмурил свой узенький, детский лоб и говорил:
- Нет, нет, нет...
Буршин смеялся. Он по-отечески смеялся над неопытным молодым человеком, который упорно отказывается от счастья. Буршин говорил:
- Ну и чудак вы! Вы не завхоз, а трусишка! Ваш папа имел фабрику...
- Откуда вы знаете?
- Я все знаю. Я на три метра вглубь вижу. И вижу, как ваш папа переворачивается сейчас в гробу, недовольный вашим поведением. Ваш папа прожил жизнь в свое удовольствие. Он имел деньги, имел счастье. А вы? Вы говорите, что деньги теперь не нужны. Ну кому вы это говорите?
Варов смущенно молчал.
Буршин пробуждал в нем заглохшую страсть, которая руководила двумя поколениями Варовых.
Наконец Варов сказал:
- Ну хорошо, я попытаюсь...
Назавтра Буршин получил от него долгожданный пропуск.
Варов стал соучастником Буршина. И уж теперь Буршин не просил его, а командовал им, говорил, куда идти, что делать.
Варов беспрекословно исполнял приказания. Он оказался на редкость исполнительным человеком. Он даже точно выяснил, сколько будет денег в институтской кассе в день получки.
Чичрин изготовил инструменты.
Буршин осмотрел их, принял и сказал:
- Ну, а деньги, отец, подожди. У меня сейчас денег нету...
- Это успеется, Егор Петрович, - махнул рукой Чичрин. - Ты посмотри, инструмент-то какой...
- Хороший инструмент, - взвесил на руках тяжелый рычаг Буршин.
Чичрин, счастливый, заулыбался.
- То-то! А ты говоришь - американского типу...
Буршин завернул инструменты в газету, принес их домой и спрятал в чулан. Он боялся, что жена, или дети, или, не дай бог, зять найдут их.
И в то же время он испытывал странное желание показать инструменты сыну.
Иван работал слесарем на военном заводе. Он был слесарем седьмого разряда, хорошим слесарем, как свидетельствовали награды и премии, полученные им.
Буршин хотел бы показать ему инструменты и сказать: "Вот, Ваня. Видишь, работа..."
Буршин хотел похвастать перед сыном чужой работой. Хотя бы чужой работой, если нет своей.
И это понятно. Иван почти каждый день приходил с работы возбужденный, веселый и почти каждый день рассказывал о новых своих успехах. Отцу это было приятно. Отец гордился сыном и завидовал ему. Он завидовал и жене, и дочери, и зятю, которые, возвращаясь домой, обязательно рассказывали что-нибудь о своих делах. И дела волновали их. Они могли бесконечно говорить о своих делах.
А Буршину не о чем было говорить. Не мог же он посвящать семью в свои преступные замыслы! Не мог рассказать о своих надеждах. Но ему очень хотелось рассказать что-нибудь о себе, похвастать чем-нибудь реальным.
В семейной жизни тоже надо иметь успех. Буршин этого успеха не имел. И это угнетало его. Угнетало его также сознание, что он ест не свой кусок хлеба, что он не вносит свой пай в общий семейный котел.
Упрямый, уверенный в себе, слегка жестковатый в своих отношениях с соучастниками, дома он превращался в тихого, робкого, незлобивого человека. И по временам ему думалось, что сын, такой активный, полнокровный, здоровый человек, должен презирать его за бездеятельность.
Но сыну казалось, что отец все еще нездоров. Он спрашивал участливо:
- Ну как твое здоровье, папа?
И даже в этом невинном вопросе отцу мерещилась насмешка. Он опускал голову и исподлобья смотрел на сына. И сын исподлобья смотрел на отца. Не сердито, не враждебно, а так просто, по врожденной привычке смотреть исподлобья.
Потом отец говорил:
- Ничего. Подожди. Я поправлюсь. И ты посмотришь, как у меня дела пойдут...
И он нетерпеливо ждал этих хороших дел, этого счастливого времени, когда он будет уравнен во всех правах с семьей - с женой, с дочерью, с сыном, когда он станет таким же, как они, работящим человеком и сможет с таким же азартом рассказывать о своих делах.
Однако прежде всего он считал необходимым вскрыть шкаф. Вскрыть шкаф, взять деньги - и концы в воду.
Операций такого рода он проделал в своей жизни около трехсот. Но эту, последнюю операцию он считал самой серьезной, самой решающей. От нее зависела вся его дальнейшая жизнь.
И он готовился к ней долго и тщательно.
Наконец все было подготовлено.
Буршин вышел из дому поздним вечером, в половине двенадцатого, сел в трамвай и поехал к институту, где находился облюбованный им несгораемый шкаф и где служил его соучастник Варов.