Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 58



Дом оказался заперт, окна крест-накрест заколочены досками. Задняя дверь, ведущая со двора в кухню, была, однако, приотворена. Старик в талесе молился, повернувшись лицом к востоку. На столе ровно, строго горела свеча в подсвечнике.

- Это вы?.. - глядя в дверной проем, сказал старик. - Бог сердится на нас, Бог занес нож над нашим горлом, и некому послать ягненка.

- Какого ягненка? - вглядываясь в полумрак комнаты, с порожца спросила Мири.

- Некому, некому, - продолжал старик. - Потому что нет никого выше Бога, и никто не подменит жертву... Ну что вы стоите, дети? Войдите и закройте дверь!

Скинув талес, старик аккуратно сложил его в стопку, придвинул стул к столу и сел.

- Никого не осталось, никого нет? - спросил старик и, не дождавшись ответа, опустил голову. - Ушел Хаим, ушла Лея, все ушли. А я никому не нужен, даже смерти.

Язычок пламени мерцал над свечой, как золотое перо. По углам комнаты горбился мрак, тьма глядела со двора в холодное оконце.

- Куда нам идти? - спросила Шуламит.

- Ушел Хаим, ушла Лея, все ушли... - пробормотал старик. - Идите к русским, там немцев нет. Там спасетесь... Ушел Хаим, ушла Лея.

В сознании Мири спасение накрепко слилось, сплавилось с чувством голода. Дикое солнце, выкатываясь из-за бритого горизонта, заливало свежим лимонно-золотым светом кособокий азиатский городишко, погруженный в голод. Двери приземистых кибиток, построенных из глины пополам с соломой и коровьим дерьмом, были гостеприимно открыты настежь: в сумрачном прохладном жилье нечего было красть и нечего было есть. Мир Азии нравился Мири своей кажущейся правдоподобностью. Вместе с тем она была убеждена в глубине души, что все эти саманные лачуги, высокомерные верблюды и люди в драных полосатых халатах - не более чем декорация на сцене кукольного театра: картон, рейки, мешковина и шелковые лоскутки.

Ужас бегства из Польши остался в другом мире, несоразмерном этому, азиатскому: здесь немая смерть не скользила за человеком, как его собственная тень, а терпеливо отдыхала, подстелив ватную фуфайку, за холмом, на солнышке. И так катилось время.

О том, что произошло с ними в Польше, Мири не вспоминала и не рассказывала никому в сиротском доме, эвакуированном из России в Среднюю Азию, на край земли. Живое зерно воспоминаний запало глубоко в теплую память и там лежало - до поры, до зрелой весны. Придет время, и зернышко это набухнет, прорастет, а покамест Маша, польская беженка-сирота, естественным образом желала лишь жить дальше. Днем, в светлые часы, она желала есть и жить, а ночью спала вместе с тридцатью девочками в отведенном приезжему детскому дому школьном классе, и сны ей не снились. И, сжатые до размера точки, бережно хранились в сердце того зерна картины гибели родителей, обходительного Лешека, качающейся под темным ветром Шуламит в веревочной петле.

С утра до четырех часов пополудни сироты работали в тыловом военном госпитале: скребли полы и стены, стирали. Считалось, что сам вид девчонок, почти детей, благотворно действует на выздоравливающих после тяжелых ранений солдат, привезенных сюда в санитарных поездах, - на разорванных пехотинцах, обгоревших до костей танкистов. Может, так оно и было, кто знает... А после работы, до наступления синего бархатистого вечера, приколоченного золотыми звездами к высокому прохладному небу, девочки парами-тройками бродили от нечего делать по улицам города. Вскоре к ним здесь привыкли.

Раненых было много, очень много. Военный госпиталь разместился в здании сумасшедшего дома имени Карла Маркса и Фридриха Энгельса, торжественно открытого за четыре месяца до начала войны: играл духовой оркестр, произносились благодарственные речи о неусыпной заботе партии и лично товарища Сталина о душевнобольных советских людях. Теперь в палаты с решетками на окнах внесли искалеченных солдат, а сумасшедших распустили по домам. Некоторые из них отправились к обрадованным неожиданной встречей родственникам, другие взялись блуждать по улицам и ночевать под заборами, в сухих листьях. К ним тоже привыкли.

С худощавым приятным безумцем Мири познакомилась на улице Октябрьских зорь, на углу кинотеатра, где с утра до ночи крутили картину братьев Васильевых "Чапаев" вперемежку с военной кинохроникой. Безумец был необычно одет: одна штанина его бесформенных брюк была розового цвета, а вторая горчичного, застегнутый на все пуговицы узкий в плечах пиджак колхозного покроя обтягивал мускулистую грудь. На голове сидел, вольно свешиваясь на плечо, алый самодельный берет, из-под которого выбивался пласт смоляных цыганских волос. Необыкновенный человек, надежно упираясь в землю расставленными ногами, стоял перед мольбертом и дикими со стороны движениями руки с зажатой в ней длинной кистью наносил краску на треугольный кусок картона.

- Дяденька, можно поглядеть? - подойдя поближе, спросила Мири.

- А что ж! - не оборачиваясь, откликнулся художник. - Смотри! - И с едва различимым ворчанием добавил: - Другие не спрашивают.



Под рассчитанными ударами кисти, как от прикосновения волшебной палочки, картон оживал на глазах: зажигались бешеным зеленым огнем карагачи над арыками вдоль улицы Октябрьских Зорь, шла по мостовой кошка с рубиновыми глазами, с золотым бубенчиком на ошейнике, и художник в разноцветных штанах, по балетному отставив ногу, стоял за мольбертом. И над этим замечательным миром тяжело скакал, прогибая тонкое небо, чугунный всадник с шашкой наголо.

- Красиво? - спросил художник, оборачиваясь, наконец, к Мири.

- Очень! - согласилась Мири. - А почему вы, дяденька, такой разноцветный?

- Ну как тебе сказать... - помедлил с ответом художник. - Вот, погляди-ка вокруг: идут люди - голодные, грустные, серые. Они глядят друг на друга, вялыми, пустыми глазами глядят на небо, и из глубины Вселенной смотрят на них миллионы глаз. И что они видят? Ползет и ползет по земле какая-то скучная одноцветная серая масса... И вдруг - как выстрел! - яркое красочное пятно: это я вышел на улицу!.. Поняла, девочка?

- Ну да, - сказала Мири. - Наверно, поняла. - Она снова, пристально и оценивающе, взглянула на художника и вдруг вспомнила склеенную из разноцветных кусочков бумаги карту Африки с надувшим щеки гоем, хранившуюся на дне сундука в Краснополье, - и ей сделалось хорошо и сладко.

Серые, грустные люди шли по улице Октябрьских Зорь, поглядывали исподлобья на странного человека с кисточкой в руке, в шутовском берете и нелепых штанах. Некоторые сердито сплевывали в сторону, другие смеялись, прикрывая ладонью раззявленные рты.

- А как вас зовут, а, дяденька? - дернув художника за рукав пиджака, спросила Мири.

- Посмотри и запомни! - развернув Мири лицом к треугольной картинке, торжественно объявил художник.

Мири вгляделась. По правому срезу картона, во всю его длину, были нарисованы шагающие вразброд, прогуливающиеся сами по себе буквы: Матвей Кац.

Кругл мир, и тесен, и, если зажмурить глаза, полон чудес.

8. Душелом

На электронном табло над креслом Стефа Рунича зажглась предупредительная надпись: "Пристегнуть ремни безопасности". Внизу и справа, в прорехах между облаками, открылась панорама Нью-Йорка. Самолет заходил на посадку, пассажиров бизнес-класса напоследок обносили шампанским и минеральной водой.

Все случается, без интереса поглядывая в иллюминатор, рассуждал и прикидывал Стеф, все случается в этой жизни. Вот, принято говорить: "С корабля на бал"; все к этому привыкли. А тут все случилось как раз с точностью до наоборот: вчера первый показ Каца, журналисты, телевидение, роскошный банкет в галерее - а оттуда прямиком на корабль, на самолет. И вот уже Америка, и статуя Свободы приветствует со своего островка подлетающих со всех концов света искателей приключений.

С Магдой решили, подписали: по всему свету искать и приобретать работы Матвея Каца, русского авангардиста первого ряда, ряда четверки великих: Малевича, Лисицкого, Филонова, Татлина. Кац - пятый.

Магда, действительно, могла обескуражить, ошарашить. После банкета, когда гости откланялись и разъехались в своих "мерседесах" и "поршах", Магда с таинственной полуулыбкой поманила Стефа в нижнюю гостиную. Там, на стеклянном столе с золотым проблеском, лежала картина, написанная маслом на треугольном куске картона: зеленая улица, вечереет, кошка всматривается в голубой полумрак рубиновыми глазами, черный чугунный всадник занес шашку над тихим миром - и художник в фантастической, невозможной одежде стоит за мольбертом с кистью в руке. Матвей Кац.