Страница 17 из 21
И тонкие, еле приметные тропы проложены по ним: это оленьи тропы.
И по этим звериным — не одни оленьи, есть и лисьи — тропам ведут нас лопари. Их география, какое-то особое географическое чутье поразительно: даже в безлесых местах, где нет никаких видимых знаков, по которым определяются стороны света (как, например, по деревьям — северная стороны дерева всегда беднее сучьями и листвой или хвоей), они безошибочно определяют направление. Я не раз проверял их показания по компасу, и всегда они оказывались правы.
Мы живем на ходу, без времени. У нас, где ночь и день различаются тьмой и светом, трудно представить себе, что может день не отличаться от ночи. Вся наша жизнь складывается на этом разделении света и тьмы, дня и ночи.
Летом в Лапландии можно день начать в 12 часов ночи: светло, солнечно, ночью считать два часа дня, вечером — девять утра: как что ни называй — все равно будет свет, свет, свет. Пространство одолевает человека на севере, но время зависит от человека: выкраивай из него, когда хочешь, день, ночь, утро, вечер. В этом отношении путешественник нигде так не волен, как летом на севере.
На вторые сутки, почти не спав за все время, мы вышли в долину реки Куны, поросшую густым, дремотным кустарником, а к вечеру были на берегу Имандры, приготовясь ждать карбас в избе, оставленной на лето лопарями. Мы были мокры совершенно; по дороге я без удовольствия рвал в клочья свою непромокаемую накидку, промокшую раньше всего.
Мы ели мокрый хлеб из промокшего непромокаемого мешка.
Лопари по привычке поглядывали на Имандру. Она еще не успокоилась после бури и стелилась серыми всклокоченными буграми, бесконечная и холодная.
— Карбас! — вскричали лопари.
По Имандре плыл большой карбас, направляясь к нашей избе. Через час мы возвращались на нем в Белогубскую. Ямщики везли в Белогубскую господина в пенсне, совершавшего легкую поездку по Лапландии. Оказалось, что он занимается немного этнографией м не прочь «изучать» лопарей, но так как он их почти и не видал, то изучение начинает с наших Ивана и Осипа.
Русские поморы называют лопарей лопаришками; у станционного деда на Белогубской была собака с кличкой Лопин; но лопари не обидчивы, они миролюбивы и отходчивы, как дети.
А вот на этнографию нашего нового спутника и они обиделись.
— А что, часто вам приходится есть сырое мясо? Это вкусно? — спрашивал господин в пенсне, сидя в карбасе, с записной книжкой в руках.
Лопари все православные, соблюдают посты и есть сырое мясо считают за грех.
— Да лучше с голоду околевать, чем сырятину есть! — негодует наш Иван.
Но этнограф не смущен.
— А кровь вы пьете? Вкусно, а? должно быть, вкусно! Это даже полезно.
Но лопари с презрением от него отворачиваются и рассказывают нам со смешком, как этакий вот проезжий (взгляд в сторону этнографа) заставлял их за рубль нарядиться в народный лопарский костюм, имея о нем, очевидно, самые фантастические представления.
— Надень, говорит, свои кожаные штаны! А где я их возьму, ежели лопины их и не носят!
Другой же не этнограф, а антрополог разрыл грубо и беззастенчиво лопарское кладбище — и увез с собою множество черепов для какого-то заграничного музея.
— Если б знали, что губернатор ему того не позволял, пристрелили бы его! — негодуют мирные, кроткие лопины, у которых разрыли и расхитили могилы их отцов и дедов.
Не хотят лопари быть жертвами и послушными куклами ни для этнографов, ни для антропологов! Что поделаешь!
В Белогубской, в дыму камелька, на сухих нарах, мы спим полсуток не мертвым даже, а окаменелым сном.
На другой день, опять вчетвером, археолог, геолог, ботаник и медик, уехали мы из Белогубской. Повезли нас в карбасе русский дед с неразлучным своим другом собакой Лопином, который хоть претерпевает всегда при переездах по бурной Имандре морскую болезнь, все-таки восторженно лезет за хозяином в карбас, — да две лопарки-бабы, жонки, по-здешнему. Едет еще с нами старуха лопарка к своему сыну на остров, где у него олени.
Прослышав про лапландский жемчуг, медик объявляет:
— Эх, поехать бы жемчуг ловить!
— Едем, — говорит наш проводник, Иван-лопарь. — Едем.
— Да у меня денег нет. Платить тебе не буду.
— Так еду. Чур, добычу пополам.
— Да ведь это за сто верст, у тебя дело, что ж ты заедешь так далеко?
— Еду.
И он садится в карбас. Мы едем.
Ну не дитя ли этот милый народ?
Ехать за сто верст ловить жемчуг со студентом, никогда ничего в жизни не ловившим, бросать дело на неизвестный срок только из бескорыстного дружества, для хорошей компании — кто способен на это кроме ребенка?
А Ивану под сорок.
Мы едем по Имандре. Она тихая, покорная, присмиревшая после недавней бури. Грозные сумрачные цепи Хибин тянутся по берегам. Как белая пена перед бурей на сизых волнах, белеют снега на вершинах. Но волна сонная, тихая, ленивая. Обессилела Имандра.
— Эх, ветра бы!
Грести тяжело. Грузный карбас медленно двигается; кажется, не двигается вовсе. Жонки, одна молодая, бойкая, другая постарше и еще побойчей, обе в красных шемшурах, устают на веслах.
Парус на карбасе такой же, как был у новгородцев в XII веке: это толстое, длинное серое полотнище на шесте, прикрепленное к единственной мачте. Нет ни боковых, ни вспомогательных парусов: ветер должен дуть прямо в парусину, и никак нельзя воспользоваться боковым или противным ветром. Старуху лопарку, которая плохо говорит по-русски, надо завести к ее сыну, Василию, на Олений остров.
На острове олени «пасутся вольны, не хранимы». Лопарь — оленевод по влечению, по любви. Нет ничего трогательнее обращения лопаря с оленем: он не только никогда не ударит оленя, не обругает его, — он даже не повысит голоса, не поворчит на него, только посетует, повздыхает около олешка: «Ну ты, важенка…» И только беззащитность лопарей от спаивания их колянами, от посягательств переселенных в Лапландию зырян-ижемцев на лучшие пастбища — причиной, что оленеводство уходит от лопаря.
От двух-трех рюмок лопарь хмелеет и тогда, как опоенное водкой дитя, готов пропить даже своего любимца и друга — оленя.
Но на Оленьем острове любо-дорого глядеть на оленей: их не пропьют здесь.
Хозяин зовет нас в вежу. Но эта вежа не та, что в горах: она просторна, чиста; нижний сруб у нее их хороших бревен; в ежу ведет деревянная наклонная дверца на петлях; стены вежи из тонких досок, жердей и прекрасной толстой бересты и коры. Внутри вежи земляной пол густо устлан свежими еловыми ветвями. Блестит в углу лопарское сокровище — самовар. Маленькая девочка играет с зябкой, худенькой кошкой. Чисто и тепло.
Посидев у хозяев, мы идем к оленям. Из-за сосновых стволов, из-за пушистых и широких еловых лап тянутся высокие, широковетвистые рога, смотрят умные, почти человечьи по грусти и нежности глаза. Это олени, бежавшие в загон, увидели нас и боятся идти. Загон — это сарай из тонких стенок, устроенных из шестов, бересты и еловых ветвей и с такой же крышей. В нем спасаются олени в жаркое время от комаров, доводящих оленей до такого исступления, что они с налитыми кровью глазами бросаются в озеро, в реку, куда попало, лишь бы спастись от комаров.
Лопари смешливы, но это не смех болезненный, неестественный, это смех дитяти. Не могу представить себе лопаря без улыбки на его лице, без смеха, срывающегося с его губ. Упустить жонка-ямщик весло в воду, дело плохое: лови весло по неспокойному озеру; русский бы выругался, рассердился, закричал — лопарь смеется сам же над собой. Для лопарей надо переделать русскую пословицу: не чужую, а свою беду руками разведу. И как ребенок же, лопарь пуглив: именно не труслив, а пуглив: легко испугается пустяка — немного громкого вскрика, простой шутки, невпопад брошенного слова, а вот плыть на плохом, дырявом карбасе по бурной Имандре, пойти с плохим ружьишком на медведя — этого он не боится.