Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 27



Часто мне приходила в голову мысль, что думают, — если только вообще могут думать, — счастливые обитательницы аквариума? И мне казалось, что они только наслаждались, по рождению усвоивши принцип, что высшее наслаждение в жизни, — есть удовлетворение своих потребностей. Ничто не тревожило их; они не плавали в Неаполитанском заливе, и они не жалели об этом на что им было нужно море с его бурями и опасностями, в котором им самим пришлось бы добывать пищу, тогда как в аквариуме их кормили пухлые руки хозяина.

Но вот однажды летом, проходя мимо знакомого дома, я увидел выходившего из ворот пожилого человека в сюртуке и без шапки, очевидно лакея владельца золотых рыбок. Человек в сюртуке сел на скамейку у ворот и принялся звать:

— Кс… кс… кс… Васька!..

Откуда ни возьмись, к нему подбежал большой рыжий кот и принялся тереться об ноги. Лакей развернул бывший при нем клочок газетной бумаги, взял одну, совершенно облезлую, очень противную на вид, золотую рыбку и кинул ее коту. За этой последовала вторая, третья… Покончив со всеми, кот снова принялся тереться об его ноги.

— Ладно! Будет с тебя! добродушно заметил пожилой человек, — больше нет! Ишь, разлакомился!..

И я понял, что это были за рыбки. Это были те счастливые обитательницы аквариума богатого господина, которые состарились и облезли. Аквариум должен был быть полным и был полон: облезлых никуда не годных рыбок спокойно выкидывали и живыми отдавали на съеденье коту, а новых впускали. Очевидно, хозяин с холодными безжизненными глазами— любил только живое золото. Да, он любил только золото!..

Hевеста

Сражение окончилось. Разбитый враг бежал, усеяв поле трупами. На том месте, где гремели пушки и ядра зарывались в землю, санитары с носилками поднимали раненых и, ковыляя, оступаясь на неровной почве, несли к деревне, притаившейся за холмом. Быстро наступала ночь, темной мантии своей закрывая ужасы братоубийства. Изрытое ядрами и гранатами поле, с обнаженными деревьями, с валявшимися кое-где изломанными лафетами и темными фигурами лежавших неподвижно людей, постепенно затягивалось туманом, в котором красно-огненными точками вспыхивали бивачные костры. По узкому пыльному шоссе звеня саблями, возвращались с преследования отряды конницы. Люди ехали молча; слышно было только усталое пофыркиванье лошадей.

И когда все покрылось мраком, все стихло все заснуло на бранном поле, и только костры слабо вспыхивали во мраке, — восточная часть неба вдруг посветлела и из-за зубчатых верхушек леса боязливо, тихо, словно крадучись, показался месяц.

И опять стали видны при его свете изломанные лафеты, брошенное оружие, истерзанные боевым огнем деревья и неподвижно распластанные на земле человеческие фигуры.

Лучи месяца осветили далее белое от пыли, узкое шоссе, серебристую поверхность реки, через реку — мосты с поломанными, частью свесившимися к воде чугунными перилами, потом маленький, безмолвный городок, разрушенный выстрелами, наполовину покинутый жителями, опять шоссе и на нем силуэт одинокого всадника.

Всадник, — молодой солдат, — ехал шагом. Издали казалось, как будто он кланялся кому по временам. Вблизи же сейчас можно было заметить, что он ранен, и ранен в грудь, к которой он прижал свободную левую руку с платком, совершенно красным от крови, сочившейся из раны, и не кланяется, а наклоняется от изнеможения, теряя точку опоры на седле.

Он отстал от ускакавших товарищей, и если бы преследовавший их неприятель не вернулся за поздним временем, он был бы взят в плен.

Но он не думал об этом. Ему было все равно: попасться ли в плен, или остаться на свободе. Он чувствовал смерть в своей груди, рана горела, с каждой минутой силы ослабевали, ослабевали.

Порою ему казалось, что он слышит чудную музыку, словно кто-то невидимый играл за его спиною на арфе; он пробуждался от минутного забвения, схватывал упавшие на шею коня поводья, усиливался шпорами тронуть его сухие, впалые бока, и новая дрема одолевала его, и он снова начинал качаться на седле.

И кто-то методично через каждые две-три секунды слегка стонал. Раненый был убежден, что эти стоны раздавались тут же сбоку; какой-нибудь раненый солдат лежал в канаве или в траве, в стороне от шоссе. Ему казалось даже, что он видит лежащие то тут, то там темные силуэты людей, и это его утешало: все-таки он не был один.



Но вдруг он услышал стон, явственно исходивший из его собственной груди, и ему стало жутко и страшно. Значит, он один в этой темной пустыне Он брошен, покинут всеми и даже около нет ни одного такого же оставленного раненого, как он, с которым бы он разделил свое несчастие…

Кузнечик заверещал в траве… сильнее, громче… Что это? Предзнаменование близкого наступление утра, песня спасения или смерти? Туманные испарения болотной равнины свиваются в странные, фантастические фигуры… вот они ближе, ближе, усталый конь косится, прядает ушами и фыркает. Вот он отшатнулся в сторону; всадник наклонился вперед, вгляделся в неясное очертание тумана и узнал…

Да, да, это она, его невеста!.. В белом платье, с распущенными по плечам длинными, белокурыми волосами, с безумным взглядом широко раскрытых глаз, она предстала перед ним, и испуганный конь, захрапев, остановился как вкопанный.

— Это ты? — слабо прошептал всадник. — Как ты пришла? Как могла избегнут опасности? Кругом неприятель!.. Наше дело проиграно… Мы бились два дня и две ночи… Мне холодно… я весь дрожу… кажется, у меня не осталось капли крови! О, если бы ты могла вдохнуть в меня жизнь!

Конь храпит и пятится… Какой-то предмет загораживает дорогу. Да этот предмет, это — сам раненый. Он на земле. Рука его держит еще натянувшийся повод, но вот повод выскользнул из неё и с белым туманом болота сливается белый силуэт его коня.

Но она здесь. Она стоить на коленях пред ним и с нежностью, и с ласковою грустью засматривает ему в глаза.

— О, если бы ты могла дать мне забвения!

— Я дам тебе его! — шепчет она, все ближе и ближе придвигая к нему дышащее холодом лицо.

— Ты чувствуешь, как стала нечувствительной твоя рана! Ведь уж она не болит более, не правда ли? И твой горячий лоб остыл, и губы твои не шевелятся. Ты стынешь, как эта земля, не согретая солнцем. А через минуту ты ничего не будешь чувствовать, все будет кончено для тебя. И это сделаю я! Я приняла облик твоей невесты, но я лучше её, потому что я постоянна и крепче, сильнее люблю тебя, а твоя невеста, — ты не знаешь этого, — уже заглядывается на других. Я же смотрю на тебя, только на тебя! Ты чувствуешь ли холодный блеск моих глаз, ощущаешь ли мое холодное дыхание, прикосновение моих холодных губ? Дай же мне твой последний поцелуй!

И смерть, созданная из предрассветного тумана, поцелуем своим оледенила уста умиравшего…

Снег

Большими, мягкими хлопьями снег, без перерыва, падал трое суток. Замерзшее у берегов море представляло снежную пустыню, далеко, далеко на горизонте ограниченную лиловой чертой свободных от льда волн. Небо сливалось с землею в одну беспросветную белую муть, которая двигалась и двигалась без конца. Все дороги были занесены, все деревни были погребены в снегу.

Наступала ночь и слабые, чуть брезжившие огоньки в избах, среди окружавшей их снежной пустыни скорее напоминали волчьи глаза, нежели огни жилых строений. И во всю бесконечно длинную зимнюю ночь, когда не слышно было голоса человека, когда всё стихло, отдаваясь сну среди общей мертвой тишины, слышалось только беспрерывное, тихое падение снега. Наступало время рассвета, и оно ознаменовывалось тем, что небо чуть- чуть светлело и там, где должно было заиграть солнце, — сквозь метель едва обозначался бледный диск светила. А затем, снова мрак, снова ночь, снова снег…

Звери забрались в чащу леса, в свои логова, люди попрятались по домам. Казалось, что тяжело падавшие с неба хлопья мягкого, желтоватого снега были отравлены присутствием в них каких-то ядовитых, начал и люди боялись ими заразиться. При этом всё падавшем и падавшем снеге им тяжело было дышать; он давил, их груди, сжимал легкие, мозг, и кровь медленнее обращалась в жилах; при этом снеге, при этом постоянном мраке замышлялись страшные преступления, торжествовал порок, и люди, искавшие, жаждавшие света, ходили, склонив головы.