Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 27



И оно наступило… В одну глухую, ноябрьскую ночь, когда по темным улицам города с воем носился снежный ураган покрывая мостовые, тротуары и прохожих белым саваном, — «царица бедных» умерла, так же тихо и незаметно, как незаметно родилась. Даже няня, спавшая подле, очень чуткая старушка, просыпавшаяся при малейшем шорохе, — не слышала её последнего вздоха. Она умерла, как умирает лампадка, в которой догорело масло. А у неё догорела её творческая душа…

Дети не плакали по ней; большинство даже не знало, что она умерла, так как их не пускали в комнату, где она лежала. Их веселая толпа шумела и кричала по обыкновению в большой предназначенной для игр зале; сильные обижали слабых, отнимали от них игрушки, те жаловались няням, бранились и плакали, — человеческий муравейник жил своею маленькою ничтожно-заботливою, повседневною жизнью, весь отдавшись мелким интересам мелких душ, а рядом, в маленькой, полутемной комнатке, слабо освещенной двумя тонкими, восковыми свечами, в простом белом капотике, грубых чулках и уродливо сшитых дешевых башмаках лежала «царица бедных».

Старичок-доктор по нескольку раз в день приходил к ней становился у изголовья и, смотря на этот словно восковой выпуклый бледный лоб девочки, на котором трепетали лёгкие тени восковых свечей, — думал одну и туже горькую думу…

Он думал о том, как много перевидал на своем веку детей, — и ни одного подобного умершей девочке, — он вспоминал, какие вышли люди из этих детей, — грубые, жестокие, алчные на деньги и удовольствия, глупые, завистливые, ленивые, и они жили, они действовали на этом свете позоря имя человека! Здоровые, сильные, они делали свои злые дела, а этот ангел, этот светлый луч чуть блеснул во мраке, осветил и угас!

Где-же справедливость?…

И старый доктор, стерев набежавшую на глаза слезу, уходил домой умиленный и просветлённый, с сердцем полным веры в лучшее будущее…

— Там, — говорил он себе, поднимая глаза к небу, — только там справедливость и счастье вечное, и этот бедный, больной ребенок не от мира сего — вестник оттуда!

Старый колокол

Да, это был очень старый колокол, такой же старый, как та башня, на которой он висел, насчитывавшая полтысячи лет своего существования. Колокол был весь покрыть ржавчиной, сквозь которую невозможно было разобрать ни года, когда он был отлит, ни тех орнаментов и надписей, которые его некогда украшали, и, как морщины на лице старика, на нем была целая сеть трещин, царапин, выветрившихся мест…

Колокол давно уже не звонил и только гудел в бурную, ветряную погоду, когда порывы ветра забирались в его пустую внутренность и пытались раскачать его навеки остановившийся, покрытый лишаями и мхом язык…

Высокая, с круглой наподобие купола крышей и с длинными амбразурами, заменявшими окна, башня была построена в период борьбы язычества с христианством по поколению языческого князя и служила местом принесения человеческих жертв. Сюда по окончании богослужения в языческом храме втаскивались связанными непокорные, твердые в вере христиане и при торжествующих кликах и насмешках толпы через амбразуры сбрасывались на замотанную камнями площадку.

А колокол в это время гудел, разнося по окрестным селам и городам призывный клич, на который собирались дикие люди и смотрели на торжество своей веры, и добивали искалеченные, плававшие в крови жертвы.

Колокол пережил этих диких людей их время, их религию, самый их храм и приветствовал своим звоном торжество христианства. Долгое время ужасная башня пустовала; нетопыри и совы вили гнезда в её томной и постоянно холодной внутренности, и цепкий, темный хмель вился по обсыпавшемуся наличнику амбразур. Но вот однажды явились каменщики и начали исправлять повреждения. И в то время, когда каменщики работали снаружи, другие рабочие — плотники, печники, столяры — исправляли внутренность башни с её высокими, узкими комнатками, похожими на арестантские камеры. Отделка этих комнат была проста: высокие стены окрашенные желтой клеевой краской, некрашеный белый пол, в самом верху узкое окно за железной, толстой решёткой, затем, стул, стол и койка.



Только одна комната, находившаяся во втором эта же башни, просторная, хотя темная, — так как была снабжена всего одним окном, — своей обстановкой не походила на другие. Стены и потолок её были обтянуты черным сукном, пол был дубовый. Посередине, под бронзовой люстрой, спускавшейся с потолка, помещался покрытый красным сукном стол, а вокруг него амфитеатром были расположены дубовые скамьи. На столе, кроме прибора для письма и папок с бумагами, стояло черное Распятие, имевшее постаментом человеческий череп в натуральную величину.

Сюда в месяц раз собирались черные фигуры монахов и размещались вокруг стола. Откинутые капюшоны обнаруживали старческие лица, обтянутые желтой, как пергамент, кожей, с глазами то потухшими полузакрытыми веками, то поевшими огнем фанатизма и ненависти… Иногда среди старческих лиц попадалось молодое, но такое же худое, изжелта-бледное, изжитое, и блеск этих молодых глаз был еще злее.

Пред лицом этого страшного судилища откуда-то сбоку, из потайных дверей, служители извлекали преступников, немых и безумных от страха, — людей разных сословий, возраста, и пола, — и по снятии допроса куда-то уводили. Люди эти пропадали бесследно, но если бы носившиеся вокруг башни орлы и коршуны могли говорить, они бы рассказали много любопытного про те исхудалые, бледные силуэты людей, похожих скорее на скелеты, которые мелькали иногда за решетками маленьких комнаток и поднимали к безоблачному весеннему небу свои сухие руки.

И эти силуэты показывались из года в год, всё такие же высохшие, страшные, пока один за другим не исчезали вовсе, и тогда взамен их появлялись новые…

А колокол всё гудел ad majorem Dei gloriam, собирая своими торжественно-величавыми звуками с окрестных сел и городов набожных людей, с наивностью прежних дикарей искренне веривших, что и новому Богу, — Богу любви и всепрощения, — также нужны человеческие жертвы, как они были нужны старому, и что насилием над совестью и верованием другого можно стяжать в будущем царство небесное.

Были книги, которые это говорили, были учители, которые этому поучали…

И эта жестокая пора миновала, страшная башня опустела, колокол перестал призывно гудеть. Иногда любознательный путешественник забирался через снесенные ворота внутрь разрушенной башни, поднимался из одного этажа в другой, всё выше и выше и, смотря на пустые коморки с остатками перержавевших железных решеток на узких окнах, недоумевал, к чему была выстроена эта башня и какое назначена имели коморки а в особенности та большая комната с провалившимся потолком и остатками сгнившей черной материи на стенах.

Путешественник забирался на самую вышку, видел колокол, неподвижно висевший на черных дубовых балках, осматривал его со всех сторон, пытаясь понять его орнаменты и разобрать год отлития, и, ничего не добившись, ничего не поняв, в раздумье спускался по каменным, обсыпавшимся плитам ступенек, с бьющимся сердцем прислушиваясь к звукам сыпавшихся из-под ног камешков и к тяжелым вздохам старого колокола наверху.

От этой старой, непонятной, остановившейся жизни путешественник спешил вниз, к новой, веселой, шумной жизни, к цветущим долинам, к живому, болтливому ручью, к сытному ужину в гостинице, за которым так легко завязывается знакомство, так непринужденно льется беседа, переходящая в партийный или политически спор.

И в то время, когда разгоряченные спором собеседники, хлопая дверями, выходили на тихую, погруженную в ночной мрак деревенскую улицу и их громкие голоса будили эхо соседних гор, повторявшее имена общественных и политических деятелей, — окутанный волнистым туманом старый колокол молчал и думал свою непонятную думу.

Может быть, он вспоминал свою прежнюю славу, когда, звуча серебром, он призывно гудел на всю окрестность, и, повинуясь его зову, люди торопились под своды мрачного храма; может быть, скорбел о давно минувшем невозвратном времени, когда все прислушивались к его властному голосу, когда он вещал и радость, и смерть, тогда как теперь он молчит, а если бы и заговорил, то никто не стал бы слушать его, так как никто не в состоянии был бы понять смысла его речей.